не ухала сова. Чародейные снадобья заменял чайный гриб, привольно разросшийся в пятилитровой банке, а вместо таинственного уханья совы слышалось умиротворяющее бормотание радиоприемника. А сама хозяйка казалась совсем девчонкой в своем ярком халате. Тоненькая она была, локотки острые. Светлые волосы кое-как подколоты на затылке. Лицо миловидное, среднерусское обычное лицо, только глаза необычные на нем. Что с ними, с этими глазами? Очень светлые, почти белые, бледно-голубые, обведенные по краю радужки более темным ободком, они смотрели не мигая и на секунду показались ночной гостье застывшими, словно обладательница их была мертва… Никогда не была жива.
Она не успела испугаться. Хозяйка встала ей навстречу, улыбнулась, заговорила, и дурное наваждение рассеялось. Алевтина была мила и непринужденно приветлива, и через пять минут гостье уже казалось, что она знает ее всю жизнь. Словно они в институте вместе учились, в одной комнате общежития жили, кофточками менялись да угощали друг друга гостинцами, присланными из дома, вкусными деревенскими кушаньями, соленьями, вареньями, толстыми ломтями соленого сала, коржиками на сметане. С такой, пожалуй, можно было бы всем поделиться. Хозяйка поставила чайник, и разговор пошел самый откровенный. Алевтина обо всем расспросила, оказалось, что и драную кошку Лариску она знает, и знает, какие еще грешки за той Лариской водятся…
– Думаю, все наладится, – сказала она, глядя на гостью так ласково, так участливо, словно сестрица родная. – Вы же любите его, да?
– Очень люблю! – вскрикнула учительница, и даже губы у нее побелели.
– Вот и хорошо. А теперь идите домой. Час-то поздний.
Ушла гостья, унося в сердце глупую надежду. Вышла на темную улицу, ничего не сказала в ответ на вопрошающий взгляд своей недавней собеседницы и пошла, зябко кутаясь в свою тонкую кофточку, сквозь черемуховую метель, сквозь лунную порошу. А дома свет не горит, и ужин, любовно приготовленный, накрытый, чтобы не остыл, нетронут, и постель холодна. Повалиться ничком, завыть в голос, и выть, пока соседи заполошно не заколотят в стену!
Но уже завтра ночью он вернется. Хмурый, бледный, чужой, родной. Единственный, ненаглядный, сволочь, гадина. Вернется, чтобы остаться навсегда. Да какое уж у них может быть навсегда? Это сейчас только им кажется, что судьба их определена, что будущее их так же ясно и просто, как прошлое, и не знают они, что жизни их – как черемуховый цвет на холодном ветру… Дунет, сорвет, закружит, погонит по темным мостовым, куда – бог весть.
А та, вторая, «Татьяна»-то… Ей Алевтина не помогла. Та и плакала, и на колени встать норовила, и свертки свои совала, Алевтина только отступала и удивлялась.
– Не понимаю, что вам от меня нужно, – говорила, кажется, вполне искренне, пожимала худенькими плечами. – Вам люди зря что-то про меня рассказали, пошутили, наверное. Как бы я вам помогла? Мы живем просто, бедно. Да у меня и знакомых-то никаких нет! Идите, идите. Ребенка мне еще разбудите.
У самой же в глазах плескалась насмешка. И ушла просительница ни с чем, ревмя ревела всю дорогу, поминала и суму и тюрьму, и ревизоров