меня любым именем из тех, что ты придумал. Зови меня отравой и проклятьем, трупно-зеленой сукой и изумрудно-зеленым очарованием. Сравнивай мой цвет с душистыми травами и тошнотворной плесенью. Сравнивай мой вкус с затхлым могильным холодом и свежестью разрывающего штиль ветра. Все это я. Вся твоя, я с тобой вместе до конца.
Твоя девочка с горьким привкусом полыни. Твоя Зеленая Фея, призрачная ведьма туйона, твоя личная абсентовая иллюзия. Исполнительница желаний, игривый джинн, запечатанный в бутылку L. Lemercier & Duval, тридцать четыре миллиона инфляционных марок за штуку. А может и дешевле – валютный курс в этом Богом забытом городишке дрожит и пляшет, как трехлинейка в руках у новобранца перед свистком к атаке.
Софья Ролдугина
Навья дорога
Что ты плачешь, девица,
На холме над полюшком?
Травы стали горькими
От печали девичьей.
Только ветру быстрому
Ты её поверила Ни отцу, ни матери,
Ни святым заступникам…
Зимой темнеет рано. И оглянуться не успеешь – закатится бронзовое солнечное блюдце за махристый лесной край, выползет из-под горы густой сумрак, а стужа озлится еще сильней и станет уже не просто лицо пощипывать – с размаху оплеухи раздавать. Если не спрячешься, не укутаешься, то покраснеют щеки, а потом и вовсе онемеют. Губы сделаются непослушными – молчи, не смей ночную тишину осквернять!
Скрипит снег под полозьями саней, звенят бубенцы – глухо, из-за шапки почти не слышно. Легко поверить, что на дворе какой-нибудь пышный девятнадцатый век или даже восемнадцатый. И не придумали еще люди ни машин, ни сотовых телефонов.
Впрочем, толку-то от телефона посреди чистого поля, когда до города – триста километров, а до ближайшей деревни. Сколько, к слову?
– Дядя Егор, долго ли ехать еще?
– Да часа с полтора, – горбится. – Не передумал, Сашка? Два месяца в нашей глуши куковать – это тебе не по заграницам гонять балду.
– Я понимаю, но за баб Любой присмотреть нужно, – тянет Сашка, а сам думает, что пропади она пропадом, эта заграница. Вон, какими долгами обернулась – легче отсидеться за тридевять земель, у черта на куличках, чем своей шкурой в столице рисковать. Пока там отец все уладит…
– А что баб Люба? – удивляется Егор и через плечо оглядывается. На высоком вороте иней серебрится, как соболья драгоценная опушка. – Она сама за кем хошь присмотрит. Вона, к ней полдеревни бегает, с любой хворью – любую заговорит-зашепчет. Любо-дорого смотреть! – каламбурит и сам же над своей шуткой смеется, а Сашка угрюмо натягивает капюшон куртки до самого носа и злится.
– Не шептать надо, а к врачу обращаться. А то так можно до осложнения дошептаться. Ну, что вы, дядя Егор, прямо как в Средние века.
– Фьють! Это что ж, в университетах своих набрался? Думаешь, годок-другой за книжками посидишь и сразу умным станешь? Что б ты в жизни понимал, э…
Сашка хочет возразить, что все он понимает,