после уговоров, многие соглашались вернуться туда – в ад. Слова «это надо, надо для истории» почти на всех действовали безотказно. Они были из того поколения, для которого «надо» звучало как приказ…
Еще две недели назад люди эвакуировались в тыл на поездах, а мы в середине сентября сорок первого года – в открытом грузовике. Потому что началась блокада, и ехать нам было всего ничего: из Московского района – в центр города. Здесь теперь и находился тыл.
Погрузили наши вещички, нас четверых – маму, папу, Мишу (моего старшего брата) и меня, одиннадцатилетнюю, – и отвезли в дом номер пять по улице Рубинштейна. Это третий дом от Невского проспекта, по той стороне, где на углу рыбный магазин28.
Конечно, мама с папой имели возможность своевременно, еще в начале июля, отправить нас с братом из Ленинграда. В те дни, несмотря на летние каникулы, всех ребят собрали в школе и объявили, что, кого родители согласятся отпустить, тот уедет. Дома на семейном совете мама сказала:
– Многие женщины оставляют детей. Отправка по желанию. Раз по желанию, значит, ничего серьезного, перестраховка. Значит, Ленинград не сдадут. Лучше нам быть вместе.
И папа с ней согласился.
Даже уже в сентябре война не казалась смертельно опасной. Во всяком случае, для Миши, которому было уже тринадцать. Как бомбежка – он на крышу, тушить зажигалки. Я пыталась увязаться следом, но он мне сразу отрезал:
– Ты – девчонка, а воевать – не девчонское дело! Мало ли что случится! Мы, мальчишки, прорвемся, а с тобой чего? Возиться?
От кого прорываться? Куда? Война еще оставляла место романтике…
До войны мама работала поваром в детском саду, в том самом, куда мы с Мишей ходили, когда были маленькими. Сначала пошел в школу Миша, потом – я, но мама так и оставалась на той работе. В августе сорок первого малышей эвакуировали и садик закрыли, поэтому мама перестала работать. А папа в сентябре еще несколько раз ходил на службу, но вскоре и он стал целыми днями сидеть дома. Папа был контролером ОТК на «Скороходе». Он страдал чахоткой, так что на фронт его, конечно, не брали.
На Сызранской улице у нас была комната метров пятнадцать квадратных, а здесь, на Рубинштейна, досталась побольше – метров двадцать. Но в ней было все чужое – еще недавно тут жили какие-то артисты, – и папе было абсолютно нечего делать. Зато маме выпало забот невпроворот. И прежде-то быт был тяжелый, а с началом блокады сделалось вовсе невмоготу. Каждый шаг превращался в задачу неимоверной сложности. Главное – это, конечно же, поесть. У мамы с папой, хотя они и не ходили на работу, сохранялись рабочие карточки, у меня – детская, у Миши – иждивенческая. Но делили паек так: отцу мама давала побольше – он же мужчина, да к тому же больной, – потом – нам с братом, а остальное, что останется, – себе29.
Первым слег папа. Тогда нам казалось, что это из-за туберкулеза. Только гораздо позже я поняла, что мужской организм тяжелей переносит голод. Следом слег Миша. После – мама.
Я и прежде всегда помогала маме. У нас так было заведено в семье. Я даже не помню, чтоб когда-нибудь играла