АНАТОЛИЙ ЭММАНУИЛОВИЧ ГОЛОВКОВ

Не уходи


Скачать книгу

меня идет дождь и поит душу ядом надежды.

      Это к моим плечам тянется жимолость.

      Это меня пытаются изменить небеса.

      Это за мою пока еще убогую, но уже бессмертную душонку сражаются тени.

      Не бойся, дурачок, мы под защитой, взгляни-ка! – Мама открывает книгу, указывает мизинцем на портрет мужчины в густых бакенбардах и с шотландским пледом на плече.

      Спасибо, мы уже знакомы. Нас представила друг другу этажерка.

      Он попрекал меня за безграмотность. И что я не знаю каких-то Руслана с Людмилой. Я жалел его за печаль в глазах.

      И был убежден, что его зовут Невшуткузанемог.

      Когда я от скуки подрисовал ему усы и навел румяна, мне выписали пенделя, а от книги с подпорченной иллюстрацией отлучили.

      По портрету я не скучал. Орест Адамович Кипренский изобразил румяного сатира: раздвинешь кудри, а под ними, может, и рожки.

      Заодно меня отлучили и от всей русской литературы.

      Пендель оказался щадящим, как родительское напутствие. Отлучение долгим.

      Мать жалуется, что отдала за книжку 16 рублей. Бабушка говорит: это, считай, тазик клубники, если брать на рынке за рекой. Или пару кругов ливерной колбасы в райцентре. Или заварное пирожное. Или полкило сыру.

      Мама – про стихи: вот главное!.. И как славно, что хоть набрали текст по полному собранию!.. А он (это я, значит!), дубина стоеросовая, бесчувственный чурбан! Прекраснейшему пииту, отцу языка, на котором мы все говорим, – подрисовывать усы и называть Невшуткузанемогом!

      Полное собрание вышло в тридцать седьмом, поэтому многие подписчики так и не увидели первого тома.

      Избранное отправили в печать в июне сорок шестого, – нищего, рваного, беспогонного, в круженье листовок, под духовые вальсы, очереди за крупой, под стук колёс и пенье пьяных инвалидов. Зимою этого сорок шестого мне еще нагревали утюгом шерстяного зайца и совали под одеяло, согреться.

      В школьную пору Невшуткузанемог околдовал мое пространство до последнего полосатого столба.

      Все остальное собралось на реке, дало прощальный гудок и куда-то отчалило:

      и прокуренный солдатский клуб, где крутили «Падение Берлина»;

      и кумач на стенах;

      и темное ханство квартир с запахами белья из выварки, гуталина, кошачьей мочи и духов «Красная Москва»;

      и пленные фрицы, рывшие колодец;

      и пьяные конвоиры;

      и драки до первой крови;

      и танцы под трофейный аккордеон – два шага вперед, один назад.

      На обложке избранного ОГИЗ не удержался и тиснул-таки фрагмент из того же Ореста в виде шоколадного горельефа на ледерине.

      Зато внутри рисунки Добужинского. И вот это уж – да!

      Я как зачумленный разглядывал гравюру с вечной Татьяной, вечным Евгением на вечных коленях, припавшим губами к ее вечной девичьей кисти: «Она его не подымает/И, не сводя с него очей, /От жадных уст не отымает/Бесчувственной руки своей…».

      Сколько раз я канючил этой даме в боа и в малиновом берете: товарищ Ларина, будьте, наконец, человеком, простите Евгения, он больше не будет!