но отец, казалось, этого не заметил. Я закивал головой, улыбнулся и ткнул пальцем в небо, а потом на его картинку, соглашаясь. Он, вроде, успокоился и спросил почему я разрисовал остальные картинки неподходящими цветами. И тогда я умудрился вывести свое первое логическое умозаключение что, видимо, со зрением у него не в порядке. Я чувствовал, что он обидится, если я буду упорствовать, и мы занялись названиями цветов. Он вытянул желтый карандаш, показал мне его близко-близко (как будто я плохо вижу!) и сказал:
– Желтый! Это желтый цвет.
Он хотел убрать его, но я протянул руку и задержал его. Карандаш медленно стал фиолетовым с оттенком зеленого. Конечно, названий цветов я тогда не знал и желто-фиолетово-зеленый стал называться `желтым`. Через два дня я запомнил названия, хотя удержать в голове такое количество соцветий было нелегко. Ум мой старательно отказывался воспринимать это как должное, и тогда же я подумал: возможно у меня не все в порядке со зрением? Несколько лет спустя, я научился останавливать смену цветов в глазах на полторы минуты, и хотя это стоило мне больших трудов (голова моя совсем раскалывалась после этого), я выучил-таки по новой (самостоятельно!) названия цветов этого видения, так как понял, что отец видит только половину соцветия предметов. Это его успокоило, но с этих пор он стал как-то странно на меня посматривать. Но это было единственным, что нас разделяло. Мы целыми вечерами бегали по лесу и подстерегали зайцев, когда они вприпрыжку бежали с поля.
Мы сидели в кустах, а зайцы (обычно по двое) неслись в чащу как раз мимо нас, и когда они пробегали мимо, мы выскакивали из кустов и кричали. От такой неожиданности они делали такой скачок в сторону, что иногда даже переворачивались в воздухе. И я стоял и просто заливался хохотом. Потом мы даже придумали ставить на них, как на лошадей, и у кого из нас заяц прыгал красивее, говорил свое желание, а другой исполнял. По этому поводу у нас много раз бывали споры, чисто спортивные, конечно. Отец выскакивал из засады и кричал, хохоча: `Мой, мой!` А я мотал головой, тыкал себя пальцем в грудь и тоже кричал.
Единственное, что меня огорчало, что я не умел говорить. Я выражал свои эмоции разными звуками, но никогда не мог ничего сказать. Это меня очень удивляло и расстраивало. Казалось бы, чего проще взять и сказать: `Доброе утро!` Но я сколько ни старался, не мог подчинить себе язык и горло. В голове у меня эти слова произносились четко и ясно, а на деле выходило нечто среднее между кошачьим мяуканьем и шипением змеи. Через некоторое время я бросил попытки что-либо сделать в этой области и решил что и так неплохо. Если все будут разговаривать, да разговаривать – это ж какая скукота будет! Но внутри меня уже зародилась тяжесть. Как бы я все-таки хотел когда-нибудь сказать: `Здравствуй, папа!` Отец никогда не подшучивал над моей речью, хотя даже я иногда находил смешные сходства моих слов с голосами некоторых животных или птиц. Иногда к отцу приходили люди. Они подолгу сидели с ним в гостиной, пили кофе, иногда ром и разговаривали долго-долго. Как правило,