Как бы сам Анджей Вайда ни пересматривал в угоду новому времени взгляды и как бы ни отказывался от пафоса своей молодости. Нередко наши убеждения на закате жизни оказываются недостойными высот, на которых мы дышали горним воздухом в иные бескорыстные времена.
…А во Львове я сначала жил в казармах Стрыйского парка, ходил по утрам в армейской форме в окружную газету «Ленинское знамя» по аллеям, усыпанным грудами красных и желтых кленовых листьев, разгребая эту шуршащую реку кирзовыми сапогами, но вскоре, подзаработав денег в местных газетах, переехал в знаменитый отель Жоржа, из которого каждый день любовался на памятник Мицкевичу, стоявший посреди площади на гранитной колонне.
Мицкевич для меня в то время, как и Пушкин, был символом прекраснодушного поэтического вольнолюбия, и я даже стихотворенье о нем и о Львове сочинил:
Город средневековых мистерий,
семь печатей лежат на тебе,
эмигрант и бродяга Мицкевич
не желает сдаваться судьбе.
Сытый ангел парит и хлопочет,
хочет лиру поэту вручить,
но блаженный Мицкевич не хочет,
не желает тревогу лечить.
Сочиняя это стихотворенье, я, конечно, тайно подразумевал, что поэты всегда выше власти, всегда противостоят ей, всегда понимают друг друга в сопротивлении тирании. Какой тирании? Царской? Советской? Русской? Но тут я уже чувствовал – погружаюсь в зыбкую почву поэтических фантазий, а это небезопасно.
Реальная же история, как показало время, была совсем другой. Школярское прочтение Пушкина в молодые университетские годы у нас, как правило, заканчивалось хрестоматийными строками о Мицкевиче:
…Он между нами жил
Средь племени ему чужого; злобы
В душе своей к нам не питал, и мы
Его любили. Мирный, благосклонный,
Он посещал беседы наши. С ним
Делились мы и чистыми мечтами
И песнями (он вдохновен был свыше
И свысока взирал на жизнь). Нередко
Он говорил о временах грядущих,
Когда народы, распри позабыв,
В великую семью соединятся.
Однако трезвый исследователь жизни и ее истории, Пушкин не остановился на этой идиллической картине, но рассказал нам о том, что произошло с Мицкевичем после подавления польского бунта 1830 года:
…Наш мирный гость нам стал врагом – и ядом
Стихи свои, в угоду черни буйной,
Он напояет. Издали до нас
доходит голос злобного поэта,
Знакомый голос!.. Боже! освяти
В нем сердце правдою Твоей и миром,
И возврати ему…
Что возвратить? Здравый смысл? Ум? Гений, который немыслим без «исторического ума»? Пушкин не сказал. Стихотворенье оборвано. Но можно догадываться о том, что он подразумевал и предчувствовал. Мицкевич, осевший после неудавшегося польского восстания в Париже, погрузился в омут католического экзальтированного мистицизма, словом, впал в такое умственное расстройство, что даже французские власти, поддерживавшие ради борьбы с Россией шляхетскую эмиграцию, вскоре запретили ему читать лекции