дверью бывшей булочной, а теперь комка с непонятным названием на иврите, он поглядывал на Милку, ожидавшую у двух чемоданов заказанное по телефону такси. Смотрелась она очень даже неплохо, отчего Сураев испытал нечто похожее на гордость собственника – чувство, в отношении Милки совершенно неуместное. Договорились, что она остановит водителя через два квартала после нужного дома, подождёт, пока такси уедет, и вернётся пешком. Помимо этих предосторожностей, Сураеву казавшихся верхом остроумия, он должен был проследить, не увязалась ли за такси какая-нибудь легковушка или, скажем, мусороуборочная машина. Не обнаружив ничего подозрительного, Сураев, прежде чем пуститься в путь самому, для верности подождал ещё с четверть часа.
Благополучно (а что, спрашивается, могло помешать?) миновал он КП на Паньковской, спрятал паспорт и проложенным ночью маршрутом направил стопы свои к греческому консульству. Не торопился, стремясь продлить несколько извращенное удовольствие от прогулки – извращенное, потому что пребывал в грустной и одновременно приятной уверенности, что на днях покинет прекрасный город, в котором не сумел прожить счастливо. Прощался со знакомыми с детства зданиями и видел их уже как бы со стороны, и не привычную горечь испытывал, а новое, скорее даже гаденькое, мстительное чувство, когда сравнивал их, теперешних, с теми гордыми красавцами, что запомнились ему со сравнительно благополучных шестидесятых. Не важно, кто сказал это первым, но ведь правда же, что недавние бомбардировки и ракетные обстрелы разрушили Гору, её старинные дома меньше, нежели предшествующие капитальные (слово-то какое!) ремонты. Именно они несли медленную, ползучую, для равнодушного глаза вовсе и незаметную погибель пышной, пусть безвкусной и варварской, но единственной в своём роде красоте города. Сносились башенки, сбивался декор, сглаживались штукатуркой лукавые еврейские лица кариатид, затыкались цементом орущие рты театральных масок и, повторяя судьбу устных мифов, погружались в немую плоскость стен мифологические сцены барельефов. Милое, из поздних позднейшее рококо, юго-восточный неоклассицизм, вульгарная, наивная, родная эклектика! А модерн, о тёплый, человечный, на долгом пути с Запада растерявший апломб и надменность, модерн Киева!
Студентом ещё Сураев встревожился, заметался. Надо было хоть как-то, пусть только для себя одного сохранить то, что оставалось. И летом, на каникулах, взял напрокат зеркалку и к ней хороший длиннофокусный объектив, принялся бродить по городу, снимая фасады. Денег хватало только на пленку и химикаты. В отрезках по шесть кадров, в аккуратных целлофановых пакетиках, сложенных в коробку из-под «Птичьего молока», эта чёрно-белая роскошь ждала на шкафу своего часа – пока не унесла её зачем-то Нина.
Зачем-то? К чему лукавить? Ведь рассказал ей о пленках, чтобы заинтересовать, удержать возле себя ещё хоть на полчаса. Отчаянно боролся тогда за неё, все средства были хороши – хватался и за не такие безобидные! Однако Нина пошла своей дорогой, а коробку прихватила для того же (теперь, во всяком случае, так ему кажется), для чего