не вязались с его грубоватым славянским лицом, мешали мне заглянуть в глаза, которым он, видимо, приказал остаться холодно невозмутимыми. И все же, всмотревшись, я мог увидеть давно уже мне знакомый страх страха, боязнь дрогнуть перед угрозой. Недобрые лихие глаза. Имею в виду не лихость, а лихо. Это совсем другая масть.
За годы своей адвокатской практики я выработал – мало-помалу – свой стиль общения с подзащитными. Хотя и не братский, но доверительный. Хотя доверительный, но деловой, не допускающий сантиментов. Готовящийся к суду человек находится в особых условиях. Ему предстоит жестокий театр, в котором ему же предназначается безжалостная главная роль. Карательная машина юстиции, тем более в нашей родимой модели, способна перемолоть бедолагу, попавшего в ее жернова. Он жадно ищет хоть тень надежды, однако поддерживать в нем иллюзии, которые ни на чем не основаны, не больше, чем игра в человечность.
Я сразу же объяснил Самарину, что шансов – практически никаких. Достаточно изменить присяге, а он увлек еще и других. Достаточно участвовать в бунте, а он к тому же его возглавил. Он должен реально смотреть на вещи, готовить себя к своей судьбе.
Самарин чуть слышно пробормотал усталым надтреснутым баском:
– Я не ребенок. Скорей бы все кончилось.
Эти слова, скажу вам по чести, не вызвали у меня доверия. Звучат они почти неизбежно и произносятся почти искренне. Но рождены они не смирением, не чувством исчерпанности и уж тем более не мрачной готовностью к небытию. В них еще слышится некий вызов, защитное ухарство и, сколь ни странно, еще не унявшаяся жизнь. Ни разум, ни здравый смысл не властны над нашей причастностью к миру живых, над этими судорогами инстинкта. Мы знаем, что умирают другие, а мы увернемся и сохранимся. Когда же прозрение наступает и перед нашим незримым оком впервые наконец возникает видение белого коридора, с каким отчаянным скопидомством цепляемся мы за каждую каплю истаивающего нашего срока, за лишние полчаса на земле. Несовершенная территория, но уж такую нам дал Господь. Значит, другой мы не заслужили.
Я сразу же напомнил Самарину: он должен быть со мной откровенным. Иначе мне не удастся выстроить хоть шаткую линию обороны. Он буркнул, что скрывать ему нечего. Тогда я спросил – на что он рассчитывал? Он, взрослый человек, офицер, привыкший оценивать ситуацию?
Самарин сказал, что иллюзий не было, все видел, все взвесил, все понимал – хотел он, используя средства связи, сказать на весь мир, что в этой стране царят диктатура и произвол, законы бездействуют, право отсутствует, планета не смеет взирать равнодушно на участь громадного материка. А как же присяга? Самарин ответил, что он не присягал беззаконию. Есть честь, есть совесть и есть достоинство.
Кого я не защищал перед судьями, кому не выпрашивал снисхождения! Убийцам, насильникам, психопатам. Маньякам, мошенникам, авантюристам. Почти невменяемым наглецам. Никто из них не походил на Самарина.
Поныне я не берусь объяснить, как в строгой,