«Какое убеждение! какая вера! какая преданность Богу!.. Усердие всех московитов, больших и малых, к посещению церквей весьма велико, и любовь их к беспрерывным большим поклонам и к иконам свыше всякого описания… Что скажешь об этих порядках, от которых поседели бы младенцы, о царе, патриархе, вельможах, царевнах и знатных госпожах, кои стоят на ногах в этот день мясопуста с утра до вечера? Кто поверит этому? Они превзошли подвижников в пустынях. Но Творец свидетель, что я говорю правду…»
Павел Алеппский также упоминает об обычае москвичей не пускать иноверцев в храмы и о прочих предосторожностях при общении с еретиками, но, в отличие от европейцев, не только не осуждает эти порядки, но считает их правильными с канонической точки зрения, с сожалением признавая, что среди прочих православных народов такая строгость давно утрачена.
С очень давних пор Русь ощущала свое одиночество в «изрушенном» христианском мире, сознавая себя единственной хранительницей вселенского православия во всей его чистоте. Это убеждение не было результатом самовнушения, безудержной гордыни или выполнением политической воли правительства и священноначалия. Со времени принятия христианства в русских землях утвердился крайне строгий, вполне в духе восточного православия, и вместе с тем простой и ясный подход к исповеданию и утверждению веры. Он был основан на неукоснительном следовании учению Церкви, утвержденном на первых семи Вселенских соборах и не допускал никакого изменения в канонах, вызванного любыми внешними обстоятельствами. Именно объективное сравнение своего исповедания с незыблемой канонической основой и с исповеданиями других христианских конфессий, «латынян и люторов», давало московским людям ясный ответ на то, кто же сохранил чистоту веры.
Это убеждение окрепло со времени Флорентийской унии 1439 года. Отступление греческой церкви от православия, союз с Римом, хотя и временный, показал москвичам, что в деле сохранения веры они могут расчитывать только на собственные силы.
Идея «Москвы – Третьего Рима», Москвы – как «нового града Константина» появляется на Руси со второй половины XV века. Впервые она была озвучена, по-видимому, митрополитом Зосимой, а развитие получила в сочинениях тверского епископа Спиридона и монаха Филофея[14]. В этих декларациях в большей или меньшей степени содержались, или только угадывались определенные политические амбиции молодого государства на политическую преемственность от Византии, наследственные права на ее влияние среди народов, прежде входивших в состав империи. Но в основе идеи и, самое главное, в том, как она была воспринята и властью и народом, лежало в первую очередь представление о Москве как новом духовном Царьграде, оплоте христианства, а не символе мирского могущества. На Руси как-то быстро разуверились в возможности создания новой христианской империи. Впрочем, для такого пессимизма были серьезные основания – упадок религиозной жизни как на Западе, так и на Востоке, находившемся