прошел довольно чопорно, с лакеями и блестящей сервировкой. На месте хозяина сидела старуха Архиповна, Верина няня: таков был каприз старика после изгнания последней француженки.
– Пойдемте на хутор к Линученкам; быть может, они уже приехали! сказала после обеда Вера.
Взволнованные, каждый от своих причин, мы долго шли молча по деревне. У околицы свернули в улочку, узкую, словно труба, – двум телегам не разъехаться. У ставней сбоку, как хвост у собаки, болтался железный болт, и хоть был большой праздник, а не убраны стояли то тут, то там корыта и валялись тряпье и битые черепки.
– Какая темнота! – сказала Вера. – Уж сколько раз выгорала деревня, а строят всё снова по-старому. Зато у батюшки целая полка книг по усовершенствованию деревянных построек. До бедных крестьян никому нет дела.
– Дайте срок, – возразил Михаил, – они сами возьмутся за ум, только б нам не зевать.
Мне, конечно, не нравился их разговор. Мы проходили такими чудными лужайками, где уже голубели цветы и медовый одуванчик потряхивал золотой головкой. Я сорвал самый крупный, поднес его Вере и сказал:
– Тут, как в ромашке, стоит только сказать: «Поп, поп, выпусти собак», – черные козявки и вылезут.
Вера глянула на меня в упор своими светлыми, как у отца, глазами и с усмешкой сказала:
– Вы, Сержик, опоздали родиться; вам бы, правда, быть пастушком с картины Ватто.
В первый раз, что она мне говорила это с насмешкой; я это отнес за счет влияния Михаила и умолк.
Тропинка наша то терялась в оврагах, то растекалась в широких песках в одно с ними общее море.
Я глядел, как Вера ловила свой газовый шарф, сдуваемый ветром, глядел и не мог наглядеться на это лицо. Оно было необычайно. Будто не одно, а два лица – не слитые, а включенные друг в друга. В худощавом теле, подавшемся вперед, в узких покатых плечах, как на старинных портретах, была почти слащавая покорная женственность. Цвет лица, слишком белый, с неестественной розоватостью щек, придавал лицу нечто кукольное. Когда шла она, как сейчас, склонив голову с заложенными назад светлыми косами, приходила на память какая-то средневековая покорная жена. Вот держит она стремя рыцарю или, сидя за пяльцами, высматривает запоздавшего в кутежах властелина. Но вот, отвечая на какой-то вопрос Михаила, Вера подняла глаза. И в них показался иной ее облик. Глаза серые, твердые, с той же ястребиной хваткой, как у отца, с затаенной мыслью, которую – умрет, а не захочет – не выскажет.
На хуторе ждала неудача. Сторож сказал, что Линученко прислал письмо: он не может приехать, и передал Вере записку, которую она читала, бледнея.
– Калерия в чахотке, – сказала она, – и они уехали на год в Крым. О, как мне будет страшно тут без них! – вырвалось у ней невольно. И того не замечая, она взяла под руку Михаила, а он крепко пожал ей руку, как бы обещая защиту.
А я, пастушок Ватто, значит, теперь уже ей не в счет.
– До вечера времени