трепет. Оборачиваться бывает опасно, при случае можно и шею свернуть. Благоразумней смотреть вперед.
Тем более что даже безвременье не отразилось ни на судьбе, ни на карьере Полуактова и некоторых его однодумцев, которые Гранда терпеть не могли. Их институт повысился в ранге. Не так давно возвели его в статус Культурологической академии, и Полуактов ее возглавил. Долгошеин почувствовал вкус к политике и занялся ею весьма увлеченно. Дамы, украшавшие кафедру, тоже давно определились – как в отношении к Грандиевскому, так и в устройстве собственной жизни. Море вернулось в свои берега.
Таким или примерно таким предстал Гвидону пейзаж ситуации, воссозданный вдовой Грандиевского и дополненный личными ощущениями.
Сабина Павловна приняла его в осиротевшем кабинете, заставленном пирамидальными полками, кряхтевшими под тяжестью книг. Переплеты отсвечивали золотом, тома теснились, точно вцепившись в клочок отведенной им территории. Те, что не смогли уместиться, лежали на столике и на стульях, на лесенке, на тахте у стены. Зато был пуст письменный стол невообразимых размеров, дугой охвативший бордовое кресло – пуст вызывающе, даже торжественно.
В такой аскетичности было величие, сразу прочитывалось напоминание о высшем назначенье стола – на этой арене рождается текст. Не было даже настольной лампы – над ним, как мяч над футбольным полем, завис уютный прозрачный шар теплого арбузного цвета. Ноги стола были круглыми, крепкими, способными выдержать его тело с ящиками по обе стороны.
Гвидону достаточно было взглянуть на это роскошное ристалище, чтобы понять: он готов на все, лишь бы оседлать это кресло. Стоило лишь вообразить дивные длинные вечера, храмовую тишину кабинета, ласковый свет над центром столешницы – и сердце томительно замирало. Путник найдет здесь отдохновение, и на него снизойдет покой. В проеме между двумя полками был помещен портрет профессора в раме благородного дерева. Гвидон то и дело невольно посматривал на остроугольное лицо, которое показалось бы сумрачным, если б не хитрая усмешка пожилого озорника.
Затем он вновь взглянул на хозяйку. Женщина лет тридцати пяти приятной и нестандартной наружности. Но – странное дело! – ни в ее внешности, ни в ее пластике он не нашел решительно никаких соответствий ни обстановке ее жилья, ни нынешнему ее положению. Нет скорбного вдовьего покоя, нет кротости, даруемой горем.
Вдова была в соку и в цвету. Стройная, сухощавая, гибкая. Движения с кошачьей ленцой вдруг обретали упругость и силу, как у тигрицы перед прыжком. Лицо ее было не слишком привычного малайско-оливкового цвета, на ее смуглых худых запястьях блестели серебряные браслеты с отчетливой чернью, на длинных пальцах посверкивали два эмалевых перстня – родная затейливая финифть. Дохнуло далекой боярской порою, старинной Русью времен раскола и бурного смешенья кровей.
Неторопливо окинув Гвидона желтыми дымчатыми очами, вдова резюмировала:
– Итак.
Гвидон перестал ее разглядывать