ее угрожающе нависла над Олегом…
«Мать честная, прибьет, никак, сейчас!» – испугался он не на шутку и чуть было не закрылся локтем, но в последний момент передумал: несолидно. Он – боевой командир, она – всего лишь глупая баба.
– Да ты что… – дрожащим голосом, словно задыхаясь, произнесла Марфа, и даже в груди у нее что-то возмущенно клокотнуло: – Да ты что порешь-то! Креста на тебе нет! Где ты видел русского человека верующего – чтоб немцам радовался?! Да под гадом таким земля бы тотчас треснула – не снесла бы! Ты сам думай, что говоришь – не газеты одни читай… Я-то к тебе, как к человеку… А ты – агитацию в доме у меня разводить… До чего договорился! Убеждения чужие просчитывает! Странно ему, что помогла, немцам не бросила! А сам ты, случись тебе беспомощного кого увидеть, перед тем, как помочь ему, раздумывать бы стал – наш человек, или, может, мысли у него не такие?!
– Ну конечно, стал бы, – не размышляя, ответил Олег. – Потому что, если враг – так врага уничтожить, а не помогать ему надо.
– Да когда он на земле под деревом валяется, как ты давеча – то какие тут раздумья! – вскричала Марфа, и на печи кто-то сонно заворочался; она сразу понизила голос и вновь села рядом с Олегом.
Тот несказанно этому обрадовался, сообразив, что на этот раз бить не будут.
– Ты то пойми, – шепотом продолжала Марфа, – что если человека убить, то все надежды на этом кончаются. А если жив будет, то враг там, или не враг – а, может, войдет еще в разум… Не о немцах я это, не пугайся. Это я про нас, русских, говорю. Смотри – прут фрицы, не спрашивают «убеждений» наших – тех и других стреляют и вешают. А мы вдобавок между собой разбираемся – не враги ли еще и друг другу! Вот и ты. Прости уж, парень, что напоминаю – но старше я; так вот – попался б немцам, про партизан бы все сразу выложил – и болтался бы сейчас на виселице… Она там давно стоит, и всегда на ней висит кто-нибудь…
Озноб продрал Олега при этих словах – «про партизан бы все сразу выложил». «Врет, стерва!» – подумал было он, но тут остро вспомнил, как скулил в лесу, говоря, что «все тело болит»; как потом на отбитых пятках, на шее у Марфы повиснув, плелся и все охал; как раньше еще, когда только захлопала зенитка, и он увидел, что попали, руки его так тряслись, что он еле парашют напялил; и, вспомнив все это, ужаснулся и понял: выложил бы. Еще б до того выложил, как избили – из одного страха, что сейчас начнут… Потому что на самом деле товарища Сталина, Коммунистической партии, великих идеалов – всего этого совершенно недостаточно, чтобы устоять. Это все как-то мельчает и бледнеет перед возможными мучениями его ненадежного тела и еще более – перед тем абсолютным «ничто», которое наступит после того, как тело отмучается… И посмертный позор, как и посмертная слава, не остановили бы его – что ему будет до того в том «ничто»… И как только до Олега все это дошло с хрустальной ясностью, слепая ярость, направленная на Марфу, мутной волной вскипела в нем – за то, что она его раскусила, да еще и посмела об этом сказать.
– Да ты спятила, гадина!!! – заорал он, нисколько не заботясь о спящих