ждал тебя с таким нетерпением.
– Это почему?
– Потому что эта черная ворона, как ты выразился…
– Совершенно верно! Я ошибся, – мне следовало бы назвать его сорокой, потому что он наполовину белый, наполовину черный.
Коломбо показалось, что его второй раз ударили по сердцу.
– Потому, что эта ворона или сорока – один из лучших и умнейших людей в мире, – продолжал он. – Когда ты узнаешь его покороче, то сам пожалеешь, что принял его за одного из тех попов, которые борются против Бога, вместо того, чтобы бороться за него. Тебе станет тогда стыдно своих детских насмешек.
– О! Ты тоже по-старому важен, серьезен и назидателен, как миссионер! – расхохотался Камилл. – Ну, пусть будет по-твоему, – я виновен и жалею, что неправильно отнесся к твоему другу. Ведь этот красавец монах, вероятно, друг твой? – прибавил он несколько серьезнее.
– Да, и притом друг очень мне дорогой, – подтвердил бретонец веско.
– Я очень сожалею о своей шутке, но когда мы были в школе, ты не отличался особенной набожностью, а потому я и удивился, когда застал тебя в уединенной беседе с монахом.
– Повторяю тебе, когда ты узнаешь брата Доминика, то перестанешь удивляться. Но теперь дело не в этом, – продолжал Коломбо, изменив серьезный тон на прежний добродушный и веселый. – Теперь дело не в брате во Христе Доминике, но в брате во дружбе Камилле. Наконец ты здесь! Обнимем друг друга еще раз. Я не могу тебе выразить, как меня обрадовало сначала твое письмо, а потом и твой приезд. Теперь мы опять заживем по-старому, по-школьному!
– Даже гораздо лучше, чем жили в школе! – под хватил почти так же весело и добродушно Камилл. – Теперь нас не станут стеснять ни надоедливые товарищи, ни воспитатели, и мы можем по целым дням гулять, заниматься музыкой, бывать в театрах по вечерам и болтать по ночам, что в школе было решительно невозможно, потому что за это жестоко попадало.
– Да, помню я эти ночные разговоры! – со вздохом сказал Коломбо. – Милое то было время!
– А помнишь ночи с воскресений на понедельники?
– Да, – задумчиво и не то с веселой, не то с грустной улыбкой проговорил Коломбо. – Я выходил из школы ред ко. Родных в Париже у меня не было, и я целые дни проводил на школьном дворе со своими мыслями и – я горжусь этим – со своими мечтами. А ты просыпался в воскресенье рано, как жаворонок, и улетал, одному богу известно куда. Когда ты уходил, я тебе не завидовал, но мне было грустно. Но вечером ты возвращался ко мне с целым ворохом новых впечатлений, и у нас хватало поводов для болтовни на целую ночь.
– Вот и теперь мы заживем точно так же, и, будь спокоен, мудрец, за рассказами у меня дело не станет, потому что я жил там, как достопочтенный Робинзон, и хочу теперь вознаградить себя в Париже за потерянное время.
– Да, да, вижу, что годы тебя не изменили! – ласково, но озабоченно проговорил серьезный бретонец.
– Нет. А особенно хорошо то, что они оставили в целости всю мою любовь к жизни и наслаждениям. Скажи, пожалуйста, где можно здесь поесть, когда проголодаешься?
– Если