он, не торопясь, шагает от Яузского к Покровским Воротам.
2
Вставайте, мой генерал, вставайте, так хорошо быть генералом, вас ждут великие дела. Вставайте и не теряйте времени, мы все глядим в Наполеоны. Зима стремительно издыхает. В небе восходит солнце апреля, подобное солнцу Аустерлица. Вот она, точка пересечения, когда слова «хотеть» и «мочь» сливаются в единое слово, в единый глагол, что жжет ваше сердце, а коли решитесь, мой генерал, будет он жечь и сердца людей.
В сторону, в сторону ложную скромность, не говорите, что вы капрал, прапорщик, неизвестный солдат. Вы – генерал, мой генерал, и эта постная добродетель тайных завистников и неудачников вам ни к чему, забудьте ее. Прочь преклонение перед фактом и примирение с гнусной действительностью. Вспомните вашего коллегу: «Мой левый фланг прорван, мой правый фланг смят, я перехожу в наступление». Ребята, не Москва ль пред нами? Сорок веков с вершин пирамид и город Вельск взирают на вас, вы еще молоды, генерал, вперед и завоюем столицу.
Не менее четырех недель Яков Дьяков провел в неустанном движении. В редакциях, в театрах, в издательствах, в урочищах вольного эфира, на вернисажах, на презентациях, во многих местах элитарных скоплений, которыми так богата Москва, демонски вспархивал черный клок на бледном челе, зеленым пламенем опасно отсвечивали зрачки, обозначивался горбатый профиль. Казалось, что Дьяков нацелен в мишень. То там, то здесь, в равномерном гуле вдруг выбивался на поверхность и странным образом все заглушал урчащий, захлебывающийся баритон.
И всюду – в толпе, в небольшой компании, кучке, стайке, а то и в беседе с глазу на глаз, невзначай, неожиданно, звучало незнакомое имя, раз от разу стремительно обретавшее все большую привычность и значимость. В обрядовый круговорот общения, незнамо откуда, вдруг донеслось эхо колокольного звона: Под-кол-зин… Подколзин? И вновь – Подколзин!
Сначала вскользь, а потом все подробней, Дьяков рассказывал о труде, рожденном в келейной уединенности. При этом глаза его озарялись смиренным молитвенным свечением и дрожь плохо спрятанного волнения вибрировала в его баритоне.
Все те, кто знал Якова Дьякова (а кто же не знал Якова Дьякова?), законно считали его человеком крайне критического ума, дроздом-пересмешником, иронистом, многие безотчетно побаивались – знали, для этого удальца нет ни святынь, ни авторитетов. Понятно, такое преображение богохульника в неофита и ошарашивало, и пугало, и настраивало на особый лад. Уж если Дьякова так проняло, значит, дело серьезно – имя Подколзина сперва угнездилось в подсознании, дальше выбралось из подполья памяти на поверхность, а там – и помимо Дьякова – стало привычно слетать с языка.
И почти все упоминавшие, произносившие это имя, воспроизводили и повторяли, разумеется, совершенно невольно, все ту же дьяковскую интонацию – загадочную, многозначительную, с придыханием, с оттенком таинственности и с чувством некого причащения к чему-то высшему, к снежному пику, недоступному рядовым альпинистам.
И впрямь, история завораживала. Неведомый никому репортер, которого,