– значит, расстрел? – или долгие годы тюрьмы? Вот в этой “одиночке”? (Я убедил себя, что это одиночная камера, хотя здесь стояли две койки.) Да разве я вынесу хоть неделю сидения в одиночке, разве я вынесу разлуку с мамой?»
В это время щелкнул ключ, дверь отворилась, и в камеру вошел высокий, грузный, шумно дышавший человек. От него попахивало вином. Оказалось, что его привели сюда прямо с вечеринки. Он отрекомендовался:
– Инженер Орехов.
Наружность у него была не располагающая, но я обрадовался ему просто как живому существу. «Значит, это не одиночка», – решил я. Мы разговорились, Потом он предложил поспать до утра.
– Стоит ли? – спросил я. – Могут опять вызвать на допрос.
– Нет уж, теперь не потянут, будьте покойны, – возразил Орехов. – Наши с вами благодетели особенно утруждать себя не любят. Потрудились на совесть – и домой. Сейчас, небось, с жинками балуются.
Ернический его тон меня коробил – уж очень он был не ко времени. Но под действием винных паров Орехов быстро задал храповицкого. Перед утром заснул и я. Утром нас повели умываться и разлучили навсегда. Меня ввели в камеру побольше. У левой стены, от двери до окна, стояли, вплотную одна к другой, койки, между ними и правой стеной оставался узкий проход – только двоим кое-как разойтись. Народу в камере было немного, так что я смог занять отдельную койку. Единственное зарешеченное окно было вровень с асфальтированным двором. На прогулку из «собачника» не выводили – только в уборную и – через двор – на допрос. В двери было, кроме «глазка», проделано отверстие, снаружи задвинутое деревянным щитом. По временам щит отодвигали, и караульный протягивал чашки с жидким чаем, миски с баландой и кашей и ставил их на подставку, приделанную к окну изнутри. Мы по очереди подходили за едой и за чаем. Народу с каждым днем все прибывало. Мы теснились на своих койках, но потом уже теснись не теснись, а втиснуться было некуда, и новички днем сидели у нас в ногах, ночью валялись на полу.
Початую пачку папирос, которую я принес с воли, я в первый же день роздал изголодавшимся курильщикам, после чего начались такие же муки и для меня. Папирос в «собачнике» не давали. Единственным нашим прибежищем были курящие новички. Мы мигом выклянчивали все, что у них было, и уже вместе с ними заговлялись до следующего пришедшего с воли курильщика. Одного из караульных» ставившего миски с баландой, я попросил:
– Дайте, пожалуйста, покурить.
– Я не курящий, – с безусмешечной, хмурой издевкой ответил он» держа в углу рта папиросу.
Вскоре, однако, я убедился, что не только свет, но и лубянская тьма не без добрых людей.
Однажды вечером меня вызвали к коменданту «собачника» для заполнения анкеты – без анкет, как и все советское государство, не обходилось и ОГПУ.
Комендант курил.
Я с решимостью отчаяния попросил его оставить окурочек.
И вдруг комендант посмотрел на меня с такой сердечностью,