хоть сколько форме. Но ведь жизнь действительно не прожита. А он наслаждается бездарностью собственной, придуманными унижениями, раздутыми обидами – наслаждается так, будто впереди у него еще уйма времени.
Он сам? А вот и не удалось прорваться сквозь себя, да что там, просто бы выползти… чтобы так вот лежать опустошенным, бессильным, свободным на самой кромке, на самом краешке.
Отвращение к себе как после рукоблудия. Нет, конечно, когда занимаешься главным, это все ерунда, незначимо, вообще уходит. Но нельзя же всегда заниматься главным (пусть даже здесь, «на горе»). Так, наверное, могут только самовлюбленные пошляки. (Вот, хотя бы есть доказательство, что он не самовлюбленный пошляк. Единственное, кажется.) Он за главное, может, еще и не брался, себя самого для него не собрал пока. А вот уже и прячется за него. Заслоняется им… от самого себя. Да ладно-ка, брался! Конечно же, брался – время было (так уж сложилось удачно, можно сказать, что счастливо). И что? Что! Вот то-то же.
Он может похвастаться только временными, тактическими победами над своими демонами. Да и демоны какие-то уж очень мелкие у него (перед людьми неудобно даже). И больно, и стыдно… во всяком случае временами… А суть, самую суть… суть и целостность жизни он выхватил. Это не искупает. И не должно искупать! Но это теперь для него важнее судьбы… в конечном-то счете поважнее будет воплощения выхваченного в его – прокофьевском творчестве со всеми обретениями-потерями воплощения, с претензиями, амбициями, свербящей неудовлетворенностью.
Он всегда считал (наверное, самонадеянно), что выдержал бы страдание – любое страдание. Если бы в нем был смысл. Но смысла как-то вот не было, наверно вообще ни разу, во всяком случае пока… Да и страдания в общем-то не было. Так, обстоятельства, сцепления обстоятельств, поступки, да, было как-то вот довольно много поступков. Что для него было непреодолимым, собственно? Да практически все. А мелочность, безликость, ничтожность непреодолимого – это уже портит душу, забирает воздух у тебя, отнимает те крохи подлинности, что тебе причитаются как бы. Он заложник, и даже не жизни, а какой-то требухи жизни. Нет, конечно, он признает право жизни на торжество, на тотальность, на самодовольство… и признает ее смыслы – ему б на свободу!.. Если б все это ничтожило его, была бы все-таки ясность. Но как будто и не ничтожит… и, в самом деле, соразмерно ему, что уже и обидно. Если б, к примеру, Рок, Законы Мироздания – возвышало б, наверное. А тут вообще не пойми что, и не абсурдность даже…
Прокофьеву всегда представлялось, что у него выйдет бессмысленная, непристойная, может, ничего не добавляющая, какая-то необязательная смерть…
Берг мгновенно, будто в одно движение убрал тарелки, вообще все лишнее. Выставил рюмки под коньяк и, с каким-то домашним, как только он умеет, поклоном, удалился.
– Вещь, – рассуждает Лехтман, – будь то церковь ли, дом, любая вещь – Ван Гог, все ее измерения, всю материи толщу вывернет вдруг, разверзнет на плоскости неба в жажде сущнейшего неутоляемой, так пальцы нервные, бывает,