эти слова. – У вас, старых сельских священников, традиционно ошибочное понятие о нормальных отношениях с экономками и племянницами…
Краешком глаза он увидел, как монсеньор Корво чуть не подскочил в своем кресле. Ведь то, что сделал Куарт, было сознательной провокацией, имевшей вполне определенную цель. И реакция не заставила себя ждать.
– Послушайте… – Побелевшие костяшки сжатых кулаков старика выдавали охватившую его ярость. – Надеюсь, вы не… – Он внезапно замолчал и пристально всмотрелся в Куарта, словно желая до малейших деталей запомнить черты его лица. – Кое-кто мог бы и убить вас за это.
Угроза, прозвучавшая в его словах, вполне вписывалась в характер и образ отца Ферро – грубого, злого, взъерошенного, закованного, словно в броню, в свою замызганную сутану, которая так и ходила ходуном у него на груди от душившего его гнева. Может быть, даже я сам, говорил весь его вид. Впрочем, каждый волен был истолковать его реплику по собственному разумению.
Куарт ответил старику взглядом, исполненным непоколебимого спокойствия:
– Вы имеете в виду вашу церковь?
– Ради Господа Бога! – негодующе возвысил голос архиепископ. – Да вы оба просто с ума сошли!
Наступило затяжное молчание. Прямоугольник света на столе монсеньора Корво сместился влево, отдалившись от его руки, и сейчас лежал на томике «Подражания Христу», охватывая его яркой рамкой. Глаза отца Ферро теперь были устремлены на книгу. Куарт с интересом наблюдал за ним. Отец Ферро был очень похож на другого священника, на которого ему, Куарту, никогда и ни в чем не хотелось походить. На человека, которого ему почти удалось забыть – всего несколько редких писем или открыток, отправленных из семинарии, а потом молчание – и который призраком являлся в его воспоминания только тогда, когда южный ветер оживлял запахи и звуки, затаившиеся на самом дне его памяти. Море, бьющееся о скалы, сырой соленый воздух, дождь. Запах жаровни зимой, раскладной столик, Rosa rosae, Quosque tandem Catilina abutere, Nox atrs cava circunvolat umbra. Стук капель по затуманенному стеклу окна, звон колокольчика на заре и плохо выбритое, сальное лицо, склоненное над алтарем. Губы бормочут молитвы, адресованные тугому на ухо Богу, а глаза обоих – мужчины и ребенка, священника и служки – обращены на бесплодную землю, обрамляющую жестокое море. И вечером, после ужина, то же самое. Вот чаша с кровью моей. Идите с миром. А потом глухое, тяжелое сопение, похожее на дыхание усталого животного, когда совсем юный Лоренсо Куарт помогал ему освободиться от тяжелого облачения в ризнице со сплошь испятнанным сыростью потолком. «В семинарию, Лоренсо. Ты поедешь учиться в семинарию и в один прекрасный день станешь священником, как я. Перед тобой откроется будущее, как оно открылось передо мной». Всеми силами души, всей своей памятью ненавидел Куарт эту тупость, эту духовную нищету, эту темную ограниченность. Утренняя месса, послеобеденный сон в кресле-качалке в душной, затхлой каморке, насквозь провонявшей потом, чашечка шоколада с богомолками, кот на крыльце, экономка или племянница, по мере возможности скрашивающая долгие годы одиночества. И наконец, финал этого бесплодного,