Юрий Зобнин

Николай Гумилев


Скачать книгу

создать знаменитый стих:

      Поэт в России больше, чем поэт.

      С другой же стороны, если отбросить эмоции, нельзя не видеть даже и в этом звонком афоризме некоей серьезной опасности, смысл которой раскрывается при неожиданном антитетическом реминисцентном соотнесении евтушенковского стиха с лукавым замечанием И.А. Крылова:

      Беда, коль пироги начнет печи сапожник,

      А сапоги тачать – пирожник…

      Заметим, что метафорическая условность «пророческого» и «проповеднического» характера писательской миссии в России на протяжении ХIХ – начала ХХ века достаточно строго и сознательно соблюдалась именно как выражение корректного отношения художника к специфике своего статуса и рода деятельности, и любые попытки преодолеть эту условность и выйти к читательской аудитории с проповедью как таковой встречали согласное противодействие как со стороны Церкви, так и со стороны светской критики. Главным аргументом обеих сторон (и, нужно признать, аргументом достаточно весомым) становился упрек в том, что светский писатель, занятый проповедничеством или пророчеством (без кавычек – как, например, Гоголь в «Выбранных местах из переписки с друзьями», поздний Толстой или теурги – младосимволисты), берется не за свое дело, заступая на место духовного лица. Такая ситуация неизбежно вызывает серьезные опасения какой-нибудь профанации – либо религиозной, либо эстетической. Отсюда весьма сдержанная реакция, например, насельника Оптиной пустыни и духовного ученика св. Амвросия Оптинского К.Н. Леонтьева на «проповедь» Достоевского (см.: Леонтьев К.Н. О всемирной любви. Речь Ф.М. Достоевского на Пушкинском празднике // О великом инквизиторе: Достоевский и последующие. М., 1992). Или, с другой стороны, иронические инвективы В.Я. Брюсова по адресу «пророчествующих» Вяч. И. Иванова и А.А. Блока (см.: Брюсов В.Я. О «речи рабской», в защиту поэзии // Брюсов В.Я. Среди стихов: 1894–1924: Манифесты, статьи, рецензии. М., 1990. С. 320–324). Разумеется, Леонтьев не мог представить себе ситуацию, при которой произведения Достоевского вдруг окажутся чуть ли не единственным источником, из которого российский читатель сможет почерпнуть сведения о евангельских истинах, – равно как и Брюсов вряд ли мог предположить, что уже следующее за ним поколение будет судить о проблемах эсхатологии, опираясь не столько на Откровение, сколько на блоковские стихи. Разумеется, русская литература, заступая на «свято место», оказавшееся после учиненного большевиками антирелигиозного погрома «пустым», действовала вынужденно и потому героически. Однако упомянутая опасность профанации в деятельности «поэта, больше чем поэта» сохранялась и воспринималась советской читательской аудиторией в большей степени интуитивно, в меньшей – сознательно, тем более что особая роль литературы и искусства в СССР очень скоро была усвоена и коммунистами, развернувшими и здесь борьбу, частично повторяющую формы и методы «воинствующего атеизма».

      Следствием