даже должен, наверное, забывать окружающее, рассказывая о прошлом. – Вас не интересуют камни, вас интересует он…
Грюнбах способен в разговоре исключать себя, свои чувства, хотя мы этого и не требуем от него. Мы будем слушать подробнейшие рассказы об Ораниенбурге, будем смотреть камни, будем лазать по подземельям. Будем делать все, что считает нужным этот словоохотливый старик, но если невольно мы чем-то проявляем торопливость, подчеркиваем свою цель, то пусть он извинит нас. Действительно, мы думаем о нем, о том человеке, что ходил здесь когда-то.
Старик снова впереди. Пальто его, правда, уже не развевается по ветру – спокойно идет Грюнбах, и трость его твердо упирается в камни и жухлую по осени траву. Иногда он задерживается на скоплении железного лома, в аморфном видит какие-то ему одному понятные четкие линии и говорит:
– Здесь была литография… А здесь – граверная…
Около граверной он останавливается надолго, на минуту или две, размышляет. Выдает нам частицу своих мыслей:
– А знаете, ведь я – гравер, настоящий гравер… Если хотите, первоклассный. И я работал здесь… Работал на Гиммлера.
Плечи его чуть опадают: и без того сутулый, он в эту минуту кажется сгорбленным. Облик выдает состояние старика, словно Грюнбах иллюстрирует свои чувства позой и жестом. Что-то театральное есть в его внешности, но старик не играет, он просто не умеет скрывать родившееся внутри…
– У человека не всегда хватает мужества умереть по собственной воле, – говорит он грустно, с какой-то далекой болью в голосе. Должно быть, эта боль не сейчас пришла к Грюнбаху, а еще в дни заточения в Заксенхаузене. – Если бы все отказались служить коричневому богу, он был бы слабее и не совершил столько зла…
– Умереть не значит победить, – возразил один из нас. – Гибель даже сотен тысяч была бы мало ощутима чудовищем в нацистском обличье.
– Да, конечно, – охотно согласился Грюнбах. – Это подсознательно понимал каждый из нас… И жил. И даже работал.
– И боролся.
– Кто мог… – после паузы и какого-то внутреннего анализа чужого довода произнес Грюнбах. Он-то лучше нас знал, кто боролся в лагере: член подпольной группы Сопротивления видел борьбу собственными глазами и сам в ней участвовал. – Кто находил в себе силы и решимость, – уточнил он, снова подумав. – Ваш друг боролся. У него были силы…
Он назвал его нашим другом. Просто так, видимо, назвал, оценивая наш поиск как долг дружбы. Грюнбах даже не предполагал, что мы узнали о существовании «друга» лишь после войны, спустя два десятилетия, и никогда, никогда не видели его в лицо. Живого, во всяком случае. Но пусть это друг, товарищ. Случайно брошенное слово заставило как-то по-новому взглянуть на нашу цель и даже испытать мгновенную радость. Друг – хорошо сказано!
– Хотя дни его были сочтены, – неторопливо шагая меж камней, продолжал Грюнбах, – он не складывал оружия… Я имею в виду душевное состояние человека…
Грюнбах