двадцать девятую главу «Евгения Онегина».
Но и при жизни вспыльчивый поэт часто молчал, когда испытывал сердечные раны, наносимые друзьями и родственниками. Он умел прощать даже дальних недоброжелателей, если те подавали хоть малую надежду поумнеть.
Рапповские критики чекистскими способами делали из него ярого атеиста, он же тихо, постепенно внедрял в наши сердца религиозное чувство. Быть может, такими стихами, как строки про двух ангелов, он формировал и собственный нравственный облик? Кто знает… Во всяком случае он и по сей день влияет на нас в этом смысле. Для меня, например, он сам был и лицеем, и университетом. Происходило это незаметно, без всякого напряжения, без обоюдных усилий, нежно и ненавязчиво.
Как это свойственно одному ему: с друзьями он порывист, восторжен («Уже двенадцать часов, а мы ни по рюмочке!»), с женой нежен и откровенен. С царем он так же искренен, как с младшим братом. К любовнице он снисходителен, как снисходителен к не шибко умному вельможе и к не очень удачливому стихотворцу. Пушкин буквально во всем легко находит золотое сечение, верный тон и безошибочное суждение.
Со всеми он говорил достойно и честно: с друзьями, с врагами, с женщинами, с архиереями, с царями и полководцами.
«Какая же ты дура, ангел мой!» – говорил он жене в своем письме, отнюдь не предполагая, что потомки, спасая жандармские традиции, будут читать его семейную переписку.
А какое многообразие психических, даже физиологических состояний! Политические, бытовые, религиозные, философские проявления жизни – и все это пронизано поэзией, умом, чувством. В горячке он стреляется даже с друзьями, с царем говорит правду в глаза, при выяснении обстоятельств великодушно отказывается от дуэлей.
Честь и достоинство, горячность и вспыльчивость так странно уживаются в нем с благородным молчанием при бестактных выпадах недоброжелателей и недоброжелательниц. Не стеснялся он извиниться, когда обижал ненароком своих знакомых. Свойство во что бы то ни стало при любых обстоятельствах быть справедливым не присуще людям средним, хотя и талантливым, один Пушкин обладал этим свойством.
Был, однако, и для него предел благородной сдержанности: преднамеренных оскорблений он не терпит и презирает доносчиков:
Не то беда, что ты поляк:
Костюшко лях, Мицкевич лях!
Пожалуй, будь себе татарин, —
И тут не вижу я стыда;
Будь жид – и это не беда;
Беда, что ты Видок Фиглярин.
Как легко, как свободно ложился Пушкин в целомудренную, ничем не оскверненную детскую память:
Что ты ржешь, мой конь ретивый,
Что ты шею опустил,
Не потряхиваешь гривой,
Не грызешь своих удил?
Или: «Сижу за решеткой в темнице сырой».
Или: «Подруга дней моих суровых».
Или: «Сквозь волнистые туманы пробирается луна».
Помню, очень было обидно, если оставляли после уроков. (Надо было топать домой семь километров по бездорожью.) А тут загнали однажды всю школу в один класс, и учительница по литературе Людмила Александровна Перьева начала вслух читать повесть Пушкина «Выстрел». Самые нетерпеливые,