вечернего ветра свободно вливались в громадную столовую, где первыми пришедшие ужинать только еще рассаживались, где в зеркале за стойкой проплывал красный отсвет последнего парохода, отходившего в Ривбель, и где надолго оставался серый отсвет его дыма. Я уже не задавал себе вопроса, почему Альбертина опоздала, а когда Франсуаза, войдя ко мне, объявила; «мадемуазь Альбертина пришла», – я, не поворачивая головы, выразил наигранное изумление: «мадемуазь Альбертина? Так поздно?» Но, подняв затем глаза на Франсуазу, как будто мне любопытно было узнать, ответит ли она утвердительно на мой вопрос, заданный притворно искренним тоном, я со смешанным чувством восхищения и ярости обратил внимание на то, что, не уступавшая самой Берма в искусстве наделять даром речи неодушевленные одежды и черты лица, Франсуаза научила, как нужно себя вести в данных обстоятельствах и свой корсаж, и свои волосы, из коих самые седые, извлеченные на поверхность в замену метрического свидетельства, облегали ее шею, согнутую под бременем переутомления и покорности. Они были преисполнены к ней сочувствия: ведь ее разбудили глухою ночью, – в ее-то годы, – вытащили из парного тепла постели, заставили наспех одеться – долго ли подхватить воспаление легких? Вот почему, боясь, как бы Франсуаза не подумала, что я извиняюсь перед ней за поздний приход Альбертины, я добавил: «Во всяком случае, я ей очень рад, это просто чудесно» – и начал бурно выражать свой восторг. Однако беспримесным этот восторг оставался только до той минуты, когда заговорила Франсуаза. Ни на что не жалуясь, даже делая вид, что она силится сдержать бьющий ее кашель, и лишь зябко кутаясь в шаль, она принялась пересказывать мне все, о чем она сейчас говорила с Альбертиной – вплоть до вопроса, как поживает ее тетка. «Я ей так прямо и отрезала: барин, мол, должно, думает, что вы уж не придете: кто же это в такую пору приезжает – ведь на дворе-то скоро утро. Но она, должно, была в таких местах, где уж больно весело, потому она даже ничего не сказала мне: дескать, ей неприятно, что вы ее долго ждали, – чихать она, как видно, на это хотела. „Лучше поздно, чем никогда!“ – вот что она мне ответила». К этому Франсуаза прибавила, пронзив мне сердце: «Может, она и дорого бы дала, чтоб все было шито-крыто, да…»
Во всем этом для меня не было ничего поразительного. Я уже говорил, что Франсуаза, исполнив поручение, предпочитала давать отчет в том, что сказала она, – свои слова она пересказывала по многу раз и с особым удовольствием, – но не в том, что ответили ей. Если же, в виде исключения, она и передавала нам вкратце ответ наших добрых знакомых, то старалась, чтобы мы, иной раз – в выражении, какое принимало ее лицо, иной раз – в тоне, почувствовали то более или менее обидное для нас, что, как она уверяла, угадывалось в их выражении и тоне. В крайнем случае, она довольствовалась сообщением, что поставщик, к которому мы ее посылали, оскорбил ее, – скорее всего, тут она просто сочиняла, – но придавала она своему рассказу такой оттенок, что хотя оскорбил-то он ее, но поскольку она является