потомкам инстинкт лететь на юг, менять курс и стремиться в ту часть повествования, где никто не должен был выжить.
Как-то раз я подслушал твой разговор с клиенткой салона. Она потеряла кого-то из близких, а ты утешала ее. Ты красила ее ногти, а она плакала и причитала:
– Умерла моя малышка, моя крошка Джули. Не могу в это поверить! Она была самая сильная, самая старшая.
Ты кивала, спокойно глядя поверх медицинской маски.
– Тише, не плачь, – по-английски сказала ты. – От чего умирать Джули?
– У нее был рак, – ответила клиентка. – Она умерла на заднем дворе! Прямо там, черт возьми!
Ты опустила ее руку на стол и сняла маску. Рак. Ты подалась вперед.
– Моя мать тоже умирать из-за рака.
В зале повисло молчание. Другие мастера ерзали на стульях.
– Что случиться на заднем дворе? Почему она умирать там?
Клиентка вытерла слезы.
– Она там жила. Джули – моя лошадь.
Ты кивнула, надела маску и продолжила красить ее ногти. Когда клиентка ушла, ты сдернула маску и швырнула ее через весь зал.
– Долбаная лошадь! – по-вьетнамски воскликнула ты. – А я подумала, дочь! Уже цветы на могилу нести собралась!
В тот день, обслуживая других клиенток, ты то и дело поднимала глаза и негодовала: «Лошадь у нее сдохла!» – и все мы смеялись.
Помнишь, как я наконец остановил тебя? Мне было тринадцать. Твоя ладонь замерла в воздухе, щека у меня горела от первого удара. «Хватит, мам. Довольно. Прошу тебя». Я смотрел на тебя в упор, точно так же, как научился смотреть на своих обидчиков в школе. Ты отвернулась, молча надела шерстяное коричневое пальто и ушла в магазин. «Я за яйцами», – как ни в чем не бывало, сказала ты. Но мы с тобой знали: больше ты меня не ударишь.
Пережившие миграцию монархи передали этот опыт своим детям. Память о тех членах семьи, кого погубило начало зимы, вшита в их гены.
Когда война закончится? Когда я смогу позвать тебя по имени и оно будет означать только твое имя, а не все то, что ты оставила позади?
Помню, как проснулся чернильно-синей ночью. В голове – нет, во всей квартире – тихая музыка. Босиком по холодному паркету я пошел в твою комнату. Постель была пуста. Звучал Шопен, мелодия доносилась из шкафа. Решетчатая дверь подернулась красным, как будто за ней разгорелся пожар. Я сидел снаружи и слушал увертюру, фоном раздавалось твое дыхание. Не знаю, долго ли я так просидел. Потом вернулся в постель, натянул одеяло до подбородка и замер, пока она не перестала – не музыка, а моя дрожь.
– Мам, – я снова позвал тебя, но никто не откликнулся. – Вернись. Пожалуйста, вернись!
Однажды ты сказала, что человеческий глаз – самое одинокое творение Господа на свете. Едва ли не целый мир проходит сквозь него, но внутри не остается ничего. Глаз один в своей глазнице; он даже не догадывается, что совсем рядом, в паре сантиметров, есть другой точно такой же глаз, голодный и пустой. Открыв дверь навстречу первому в моей жизни снегу,