Чуть ведь тронь груду – забегают, завертятся, иголки начинают таскать, белые яички прятать. А царь-то, поди, глубоко сидит, это сколько же потом муравьям работы?! Поняв такое дело, Павел удовлетворялся своим детским представлением о муравьином царе и больше не ковырял рыжую груду их царства. А в детстве он представлял себе ихнего царя толстопузым муравьём с чёрной башкой и белыми крыльями за спиной, вроде плаща.
Но сшибать муравьёв Павел не мог отстать.
– Отъелись? А я вас теперь! – Сунул в тёплую глубину груды палец, выдернул обратно и бегом к берёзе. У корня её припал на колени, счистил об край круглой дырки чёрных чужих муравьёв. Они, было, ходу дать в разные стороны, но рыжие из дырки повалили за ними, заваляли, задёргали. Да складно как у них драка получается: похватают один другого усиками да лапками, покусаются, потом один на спину упадёт или перегнётся весь, только бы кончиком брюха достать другого, смажет кислой капелькой, и готово дело – другой лапки вытянет. Отцу Павлу работа: ямку копать, прутик или ещё какую мелочь на могилку ставить. И кроме этого забот хватает – уследишь ли за всеми-то, а они норовят на одного десятком навалиться.
– Куда лезешь, стервец? – зашумел Павел на муравья. – Без тебя он покойник, насело столько. – Одного отпихнул прутиком, в другом месте нет никакой справедливости. – А они вас так-то начнут, любо будет? – И зацепив на палец десяток рыжих муравьёв из узкой дырки, злой на них, побежал к груде под ёлку. Скинул их на самую макушку, и опять пошла неравная драка.
– Эх вы! – замотал бородой Павел. – Ваших, когда одного пяток брюхами смазывали, хорошо было? А вы чего? Уж есть тварь, так и есть! – Он плюнул с досады, пошёл прочь, забыв собрать покойничков.
Павел лёг в сухую траву, пахнущую теперь больше землёй, чем зеленью, лёг лицом к речке. Отсюда далеко видать землю во всём её внешнем цвете: поля жёлто-бурые со скрытой зеленью жнивья, лес чёрного цвета, дальние песчаные обвалы берега Волги у самого того места, где она вливается в море. – Тварь она тварь и есть. И лезут, и лезут грудой. Чего так-то не воевать? Небойсь, одного на одного не сшибёшь – разбегутся, – бормотал он себе, перебирая метёлки сухой травы. – Кто справедливо живёт во всём мире, так это трава… Посохла, матушка? Пора тебе – Успенье скоро. Вся в цвет, в семя ушла… Весной, Бог даст, опять примешься… И то, говорю, и трава-то разная. Одна сама из своих сил тянется, другая завьётся по ней – тащи её туда же. От человека и до скота, и до самой малой былинки – едино суть! Щука пескаря хватает, я – щуку, и меня червь источит…
Повернулся на спину, уткнул бороду в выцветшее небо, долго глядел в его бестелесное пространство и чувствовал, как начинает набухать в нём вопрос, который давно живёт в душе, но наружу выходит не всякий раз, и не вдруг, а только когда он, Павел, захмелеет от происходящей вокруг него жизни, когда ощутит себя божьей тварью, равной с остальными тварями, произведёнными на свет Божий.
Вопрос собирался, копился в нём, распирая нутро его своей наивной громадностью.