но, так и не переглотнув, проорала его ещё более высоким голосом. – Поэтому, – звонко бросила она в потолок, – я больше других знаю, что погубило его в пятьдесят лет…
До глухой, до смертной ноты замер поминальный зал, будто ждал, что подтвердить или опровергнуть сказанное явится сам погибший, на гроб которого каждый из сидящих здесь бросил по горсти мёрзлой земли.
Люба положила на стол пальцы, и по тому, как побелели её отмытые сегодня от лака ногти, Степан, подошедший было к Митричу спросить, где и что припасено шофёрам, увидел, какой ценой даётся ей эта минута. Переживая её состояние, перекладывая на себя её напряжение, он стал стискивать тощее плечо Митрича, и тот, чтобы не взреветь от боли, коротко дёрнулся в сторону, смахнув на себя посуду.
Кто-то прыснул смехом и вмиг задохнулся. Но Митрич, пьяненький уже, не смог не ахнуть:
– Ах, мать честная, что ты мне наделал! – оттолкнул он от себя Степана. – Ширинку залил и посуды, гляди, сколько грохнул…
Напряжение зала снялось, лопнуло. Кто-то даже крикнул Митричу, дескать, ширинку водкой заливать, всё равно, что огурцы солить.
– Спасибо тебе, Стёпа, – шепнула Люба сконфуженному парню и ослабила натянутое в струну тело.
Настраивая тишину, секретарь райкома строго брякнул вилкой по графину, потом кивнул головой Альбине Фёдоровне, но она сбилась и с мысли, и с ноты и продолжила, видимо, уже не так, как собиралась. Глаза и голос её погасли, и слышно её стало лишь потому, что в зале опять повисла тишина, правда, уже не та, что была минуту назад – не затаённая до жути от острого любопытства, а конфузная какая-то, занятая теперь больше Митричем, вытиравшим рукавом штаны и полы пиджака.
– Говорили, что он мог бы спастись, – доносилось в тишине, – но потянулся спасать ружьё. Я… – Она снова помучилась, напрягая паузой Любу. – Я верю этому. Ружьё у него было редкой работы. А он крайне любил всё красивое. Красота и погубила его. Она и семью нашу погубила…
Тут Альбине Фёдоровне надо было посмотреть во главу стола, чтобы всем всё стало понятно. Но посмотреть так, как нужно, она оказалась не в состоянии. У неё задёргались губы, и, ища, чем заглушить волнение, она зашарила по столу руками, никак не попадая ими на фужер, и никто почему-то не догадывался подставить ей его под дрожащие пальцы. Даже сыновья, сидевшие с ней бок о бок, не помогли матери справиться с волнением. Младший сжался в комок и застыл, старший, занятый чем-то своим, повернулся к окну. Зато Люба была сейчас занята только Альбиной Фёдоровной и собой и, чувствуя, что бороться скоро уже будет не с кем, торопливо оттолкнула стул и быстро, без рисовки, протянула стареющей на её глазах женщине свой стакан с минералкой. Та приняла воду, сбивчиво выпила её и смирилась. И уже тихо, не всем собравшимся, а одной этой молодой красавице, которую красит даже траур, договорила:
– Я ни в чём его больше не виню. Пусть спит спокойно. В жизни он спокойно не спал.
Глава 4.
Домой Люба убежала одна. У неё больше не было сил слушать бессмысленные слова