постараться. Ну хотя бы стрелецкий полк позвать. С ним мои две сотни навряд ли бы управились. А лучше два полка, для надежности.
– Как же, пошли б они супротив тебя, – сокрушенно вздохнул Шуйский, но, спохватившись, зачастил, торопясь с пояснениями.
Согласно его словам получалось, что виноват он в одном: недоглядел за Голицыным, выведавшим от лазутчиков, засланных боярами к ляхам, про умысел князя Мак-Альпина.
– Он ведь едва услыхал, будто ляхи тебя купили и ты согласился на их уговоры умертвить царевича Годунова, а опосля и самого государя, ничегошеньки никому не поведал, – сокрушенно рассказывал Шуйский. – Вмиг подхватился и людишек своих к тебе заслал. Знамо дело, виноват. Доверчивость его сгубила. Да и то взять – молодой, горячий, до славы падкий, потому и решил самолично спасителем нашего красного солнышка стать.
– Ну да, ну да, – согласился я. – Да и случай удобный, чтоб двух зайцев одной стрелой сразить: и Дмитрия Ивановича спасти, и с убийцей своего сына поквитаться. – Я вспомнил струг, бой на волжском берегу, мертвого священника Антония, погибшего от рук его первенца[11], и зло выпалил: – Об одном жалею: не от моей руки возмездие его Никите пришло. За священника, которого он убил, я б его самолично и с превеликой радостью на куски бы порезал.
– Во-во, – назидательно заметил Шуйский. – И ты сердцем ожесточился. А теперь сам помысли, каково боярину, кой не священника – родного сына потерял.
Вообще-то стоило промолчать, до поры до времени не выкладывая, что именно я знаю об их замыслах, но уж больно любопытно было поглядеть, как станет выкручиваться боярин. Или он и впрямь решил, будто я поверю в небылицы, которыми он меня угощает? И я решил вскрыть имеющиеся у меня козыри. Не все – пока один. Да и какой смысл продолжать держать их в рукаве, когда игра вступила в решающую стадию. И я лениво осведомился:
– А почему ж ты своим ратным холопам иное говорил? Мол, Дмитрий уговорил меня умертвить Федора Борисовича? Не сходятся у тебя концы, боярин.
Василий Иванович растерянно захлопал подслеповатыми глазками.
– То не я сказывал, а… сызнова… Голицын, – выдал он, запинаясь. – Токмо не Василий Васильевич, а… братец его молодший, Иван. – И, подметив мою ироничную усмешку, заторопился: – Да ты, Федор Константиныч, сам посуди, неужто я до такого бы додумался? – Он жалобно улыбнулся.
Вид при этом у Шуйского стал столь безобидным, любо-дорого смотреть. Если бы мне не доводилось сталкиваться с ним ранее, обязательно подумал бы, что передо мною безобидный плешивенький старичок, пришедший с просьбой к высочайшей персоне. Бороденка взлохмачена, в слезящихся глазках униженная мольба не отказать в милости. Лишь заметно выпирающее пузцо выбивалось из общей картины. Полное впечатление, что он сейчас достанет замызганную челобитную, бухнется на колени и протянет ее мне со словами: «Помилосердствуй, великий господин, и сжалься над рабом своим преданным Васькой, дабы мне соседский лужок прирезали».
Но я-то хорошо знал настоящую цену этому «просителю». И не по истории – на деле. Еще