зарплата не стоили таких жертв. Много ночей мы спорили, пока он не согласился скрепя сердце. После этого он стал трудиться над своими произведениями не покладая рук – каждый раз спешил мне показать, чего добился, пока я была в “Скрибнерз”. Я не жалела, что взяла на себя роль кормильца семьи. У меня нервы были крепче, и своим творчеством я могла спокойно заниматься по вечерам. Я гордилась, что создаю Роберту условия для работы: пусть творит, ничем не жертвуя.
Вечером я устало плелась по снегу. Роберт ждал меня в квартире и сразу принимался растирать мне замерзшие руки. Казалось, он ни минуты не сидит спокойно: кипятит чайник, расшнуровывает мне ботинки, вешает мое пальто, а одним глазом все время поглядывает на рисунок, над которым работает. Если что-то подмечает, на минутку отвлекается от других дел, чтобы поправить. Обычно у меня было ощущение, что в его сознании произведение уже совершенно завершено. Импровизации были не в его характере. Скорее он воплощал то, что открывалось ему в одно мгновение.
Весь день он проводил в молчании, а вечером жадно слушал мои рассказы про эксцентричных посетителей магазина: об Эдварде Гори[37] в великанских теннисных туфлях или о Кэтрин Хепберн в шляпе, как у Спенсера Трейси, подвязанной зеленым шелковым платком, или о Ротшильдах в длинных черных пальто. Потом мы усаживались на пол и ужинали макаронами, рассматривая новые работы Роберта. Его творчество меня увлекало: визуальный язык Роберта был близок к вербальному языку моих стихов, хотя, казалось, мы ставили перед собой разные задачи. Роберт всегда говорил мне: “Ни одна моя работа не завершена, пока ты ее не увидишь”.
Наша первая зима вместе была нелегкой. Даже моей зарплаты в “Скрибнерз” едва хватало на жизнь. Часто мы останавливались на углу Сент-Джеймс-плейс и, поглядывая то на греческую закусочную, то на “Художественные принадлежности Джейка”, ежась от холода, спорили, как распорядиться нашей пригоршней долларов: бросали монетку, выбирая между горячими сырными бутербродами и материалами для работы. Иногда Роберту так и не удавалось установить, какой голод острее, и тогда он нервно дожидался меня в закусочной, пока я, одержимая духом Жене, воровала срочно необходимую нам медную точилку или цветные карандаши.
Я более романтично, чем Роберт, смотрела на жизнь художников и их самопожертвование. Где-то вычитала, что Ли Краснер воровала краски для Джексона Поллока. Не знаю, правдива ли эта история, но тогда она меня вдохновляла. Роберт печалился, что не может нас прокормить. “Не волнуйся, – говорила я, – служение великому искусству – само по себе награда”.
Вечерами мы крутили на нашем раздолбанном проигрывателе пластинки, под которые нам нравилось рисовать. Иногда играли в “Диск вечера”. Ставили конверт от альбома на самое видное место на каминную доску. И крутили диск снова и снова, и музыка вплеталась в события вечера.
Меня не смущало, что моих работ никто не знает, – я ведь еще только училась. Но Роберт – этот застенчивый молчун, который, казалось, топтался