шептал. – Возлюбим друг друга… Возлюбим друг друга… – Поднялся, махнул руками на лес, закричал что мочи: – Возлюбим друг друга! Ой, да возлюбим друг друга!
Плакал как ребенок. На снегу лежал.
Когда опять поднялся, почувствовал – застыл. Синё и в небе, и на земле. Вечер.
– «Свете тихий святыя славы Бессмертнаго Отца, Небеснаго, Святаго, Блаженнаго, Иисусе Христе! Пришедше на запад солнца, видевше свет вечерний, поем Отца, Сына и Святаго Духа, Бога. Достоин еси во вся времена петь быти гласы преподобными, Сыне Божий, живот даяй, темже мир Тя славит».
Возликовал душой Аввакум, выбрался из снегов по следу своему, домой не заворачивая, пошел в церковь.
Служил вечерню, светом невидимым осиянный. Слезу из прихожан вышибал словом. Слово – звук, но макни его в иордань сердца – без кресала и камня высечет огонь.
В тот вечер жена Ивана Родионовича исповедалась со слезами и стоном.
Оттого, видно, воевода и стукнулся за полночь в домишко поповский.
– Отвори, Петрович! – захрипело за дверьми. – Не пужайся. Один пришел.
Аввакум отодвинул засов.
– В избу не пойду. В сенях поговорим.
Иван Родионович мужик был статный и нестарый и лицом недурен. Нос тонкий, зубы белые, ровные, глаза от висков узки, а к носу в полную луну. И все ж таки – зверь. Бог его знает, на какого нетопыря он походил, а только страшно с таким вблизи жить. Говорил медленно, словно трудно ему было языком ворочать и словно думал очень, прежде чем сказать, а думать ему было нечем. Над переносицей едва взбугрило да тотчас и поросло конским негнущимся волосом. Глаза хоть и горят, да весь огнь – бабу за подол ухватить. Ухватить бабу за подол, за подол бы ухватить… Вот и весь пых. Щеки у него лоснились, губы пунцовели. Перстни на пальцах, белых, длинных, искрами сорили. Такой воевода упрямому попу – крест и крест. Умный бы – трети не углядел, а Петровичу во всех кучах покопать нужно, расшевелить, чтоб все дерьмо поверху плыло, всем на погляд.
Тут еще строгости московские пошли: подавай новому царю налоги сполна, и про недоимки забыть тоже не захотел. Твердая рука Ивану Родионовичу как бы дождь после засухи, тосковал без указующего перста.
Лопатищи – глухомань-матушка. Для худородного дворянина оно, может, и больно хорошо: кормление, службишка… А все ж вроде бы и на выселках. Иван Родионович, конечно, рад расстараться, чтоб углядели сверху. На такой правеж Лопатищи поставил – крику не хватало кричать.
Увещевал поп Аввакум воеводу. Просил, молил, грозил… Да попу-то двадцать пять лет всего, петушок. Довел дело до бури. После вечерни прихватили на пустыре подосланные, кто по уху, кто по животу. Постукали и разбежались. Нет бы и самому до дому кряхтеть – вдогонку кинулся. У ворот воеводских другие ребята переняли. Побили на глазах у воеводы. Тот только похрюкивал.
Гордыней как колесом переехало. Ни спать Аввакум не мог, ни есть, ни службу служить. Право слово – осатанел. Бегал к воеводскому двору с колом и с огнем.