Владислав Бахревский

Сполошный колокол


Скачать книгу

будет?

      Пока шел разговор, Донат за лицами следил. Как заговорил Прокофий про мешки-то, Евдокия опустила руки и заплакала. А жена-то Прошкина чуть нахмурилась – больно щедро! – и тут же разрумянилась: рада. Не жаден, не жаден Прошенька ненаглядный. С хорошим человеком хорошо жить.

      Захотелось Донату обнять всех. Отца вспомнил. Вот почему так спешил отец к русским людям, вот почему так маялся без них. И вдруг испугался Донат: а не мелок ли он для такой жизни?

      Постелили Донату на лавке возле печи. Лавка широкая, на подстилку – шуба, укрыться тулуп дали.

      Прокофий, свесив голову с печи, шепотом, чтобы сон не спугнуть, сказал:

      – Ты насчет блох не думай, у нас чисто. Летом шубы полынью засыпаем.

      – А я и не думаю, – откликнулся Донат, уловив теперь солнцем пропитанный, густой, как само лето, и такой же далекий запах полыни. – Спи, Прокофий. Мне хорошо.

      – Ну и слава Богу!

      Прокофий пошептался с женою и затих. Уснул.

      Донат закрыл глаза, чтобы тоже уснуть, но вдруг понял: он сказал правду – ему было хорошо. А тут еще тихо и нежно запел сверчок.

      – Ишь ты! – сказал Донат и улыбнулся.

      А вспомнил тюрьму. Как дядюшка ни тряс мошной, судьбу Доната решала Москва. Пока туда гонец, пока оттуда. Дали взятку – не тому. Дали тому – другому тоже надо. Когда во Пскове стало известно, что племяннику Емельянова вышло помилование, вот только нужно написать еще столько-то бумаг, а потом эти бумаги привезти из Москвы псковскому воеводе, Доната перевели в общую келью, к трем незлобивым сидельцам.

      В те поры созрела в Донате мысль: назад подаваться, в Европу, в Польшу ли, во Францию или к мунтянам[7], – лишь бы из России. О матери, о сестрах уже не думал. Небось! У дядюшки под крылом, а он всему Пскову хозяин. Бежать! Бежать! Пока голова цела. Русь – она для русских. Ну и пусть с нею носятся. Она Донату славы не прибавит, и он без нее проживет, как прожил восемнадцать лет.

      Был среди сидельцев въедливый старичок. Проник он в думы Доната и не одобрил. Парня не ругал, Русь не хвалил. Рассуждал все больше о том, что человеку без дома родного жить нехорошо. Оно, может, воли-то и больше, а человек за родину пуще матери держится. Может, в одиночестве жить и полегше, а человек семью заводит. Кому не понятно: на два рта спину гнуть или на дюжину, а человек детишками спешит обзавестись. Человек, мол, как дерево. Дерево вершиной вверх тянется, к солнцу, а корнями – вглубь. Чтоб уж никакими силами от кормилицы не отодрать. Так и человек: ему и почет нужен, и слава, но он и о потомстве думает. Плодит детей, внуков, чтоб на веки вечные укрепиться на родной земле.

      Доната сердили стариковские мудрости, а тот и на окрик не обижался, свое твердил.

      И так, мол, бывает. Ни в чем не повинен, а тебе на руки цепи, на ноги колоду. Можно злобой изойти, а коли Бог даст волю, власть и силу, явиться в город на коне и, мстя ему за неправду, сжечь его. И будешь ты проклят, ибо спалил родной дом. И будешь ты свят, коли не меч занесешь над тем городом, а возьмешься за мастерок каменщика. Костер красен и величав, но после него