или следует остаться до выяснения всех обстоятельств. Он однажды уже подавал в отставку и писал даже негодующее письмо, которое собирался передать в газеты, – о том, что он не может отвечать за состояние культуры, которую разрушают так называемые герои революции; Бронштейн тогда высмеял его, и многие присоединились. Получилось очень гадко. Он и теперь начал было писать прошение об отставке, но, написав первые строки, застопорился. Следовало все же понять, как пойдут события, – но тут доложили о приходе Барцева, и вошел этот милый, рыжий, застенчивый, ни о чем не подозревающий футурист, с которым Чарнолуский никогда прежде не виделся. Футурист стал сбивчиво рассказывать о том, что филологи и литераторы, собранные в коммуне, разошлись по вопросу об отношении к власти, что разделил их также национальный вопрос, но суть не в этом… Словом, часть деятелей литературы настроена более радикально и хотела бы создать собственную коммуну… и Чарнолуский чуть не расцеловал рыжего: перед ним была та новая интеллигенция, о которой он мечтал, которую пестовал! Только ради этого стоило затевать всю историю: интеллигенцию достаточно было собрать в приличных условиях на неделю, чтобы из ее среды выделился передовой отряд! В этих условиях бросать пост было никак невозможно. Надо было немедленно отправляться во дворец и говорить что угодно, лишь бы успокоить елагинцев. Там наверняка уже знали, а если не знали – пусть лучше узнают от него.
Выигрывая время, он долго отряхивался на крыльце, оббивал ботинки (грубые, старые), долго пропускал Барцева впереди себя, наконец вошел, скинул пальто… Некоторое время молчали все – и комиссар, и коммунары. Наконец Чарнолуский поднял глаза и заговорил.
– Вы знаете, зачем я здесь, – начал он на этот раз без всякого обращения. – Все мы скорбим по поводу гибели честнейших, вернейших деятелей России, ее, посмею сказать, совести. Не стану говорить о том, что значили для страны имена Шергина и Кошкарева. Мой долг – лишь рассказать о том, что произошло на самом деле…
– Из первых рук, – сказал Алексеев очень тихо, но Чарнолуский услышал. Он выдержал паузу, в упор посмотрел на профессора, потом потупился, словно пытаясь справиться с чудовищной, незаслуженной обидой, – пересилил себя и продолжил.
– Революция в опасности, – заговорил он медленно и скорбно. – И никто не угрожает ей так явно, так нагло, как силы, которые она сама разбудила. Пока лучшая часть народа жертвует собой, терпя нечеловеческие лишения, – худшая его часть пользуется свободой для грабежа и убийства. Гибнут не только представители аристократии – гибнут и честные работники, и сознательные пролетарии, и лучшие из крестьян, и ни в чем не повинные герои, которые могли бы рассчитывать на благодарность масс, а получают от них пьяный дебош… Кошкарев и Шергин больше других сделали для своих убийц, но их убийцы не знали, на кого поднимали руку…
– Если бы вы их не взяли, – сипло возразил Хмелев, – эти матросы и не знали бы, кто перед ними! Вы сами указали им