ругими словами, деяния невнятного, нездорового героя, для которого любовь вторична, либо густо замешана на перверсиях, и есть, по их мнению, желанный вектор литературного процесса. Любовные же переживания нормальных людей считаются делом обыденным и за отсутствием гнильцы интереса не представляют. По этой причине произведения о любви названы "любовными романами", зачислены в разряд второсортных и отправлены на одну полку с криминальным чтивом.
На деле познание и самопознание человека возможны только через любовь, а вся полнота и смысл окружающего мира открывается ему не в досужих размышлениях, а в любви. Об этом говорят традиции русской литературы от "Евгения Онегина" до "Мастера и Маргариты" и даже приснопамятная "Лолита" свидетельствует о том же. Любовные переживания куда искреннее, продуктивнее и глубже, чем тот слипшийся конгломерат низких чувств, которые сопровождают натужную борьбу человека за существование. Не говоря уже о том, что если любовные деяния (как, например, выбор Отелло) и не всегда этичны, то корысти в них куда меньше, чем в борьбе за власть и богатство. Именно эти соображения заставляют меня настаивать на сингулярной природе любви, именно исходя из них, спешу посильным мне способом воздать должное началу всех начал, из которого возникли и расцвели человеческие чувства, фантазии, искусства, добродетели и пороки.
О чувствах можно говорить медицинским языком, можно уличным или эстрадным, а можно просто молчать. Мой герой исповедуется на языке любви, то есть, на языке аллюзий и плоти, и его внимание к интимным, пододеяльным, составляющим подводную часть любовного айсберга подробностям могло бы показаться вызывающим, если бы не диктовалось желанием выразить свое чувство во всей его энциклопедической полноте. Пытаясь справиться с этой весьма непростой задачей, он пускается в эротические изыски и порой щеголяет рискованным красноречием там, где оно, казалось бы, неуместно. Читателю судить, удалось ли ему осилить проблему, которую более двухсот семидесяти лет назад сформулировал Джон Клеланд, автор знаменитой "Фанни Хил": "Приходится отыскивать золотую середину между тошнотворной грубостью скабрезных, просторечных и непристойных выражений и смехотворной нелепостью жеманных метафор и пышных иносказаний".
У природы с ее далекоидущими видами на человечество для его совершенствования есть два инструмента – мужчина и женщина. По большому счету из всех их отношений природе важны только сексуальные, а из их талантов и навыков – способность к совокуплениям. Стремясь одушевить и облагородить физиологический цинизм соитий, человечество придумало любовь и ею, как одеждой прикрыло наготу репродуктивного рабства. Половой акт – это кульминация половых отношений и оргазм – его апогей. Странно, что люди стесняются этого синтетического состояния, которого они не достигают ни в одном другом виде деятельности. Описать его во всей его художественной полноте и силе до сих пор не удавалось никому. Не удивительно, если учесть, что взаимная любовь, прирастая рано или поздно близостью, обретает новое качество и чтобы выразить его, нужны могучие средства. О книге соитий упоминал в конце своей жизни В.Набоков. Надеясь "найти наконец выражение тому, что так редко удается передать современным описаниям соития", он утверждал что "на самой высокой полке, при самом скверном освещении, но она уже существует, как существует чудотворство и смерть…" Существует, но еще не написана, добавлю я. И этот роман – один из ее черновиков. Тем же побагровевшим от негодования читателям, кого покоробит неуместная, по их мнению (целомудренная, по-моему), откровенность романа, спешу напомнить высказывание Ф.Ницше: "Искусство, каким его исповедует художник – это покушение на все и всяческие стыдливости".
Итак, да здравствует любовь, и да не обвинят нас в злоупотреблении словоупотреблением!
И ненависть моя спешит, чрез утоленье,
опять, приняв любовь, зажечь пожар в крови.
К.Бальмонт
Я склоняюсь над клавиатурой прожитых лет и погружаю в нее пальцы памяти. Ми-бемоль, си-бемоль, ре-бемоль, соль, до, фа, соль, ля, ре: Нина, Натали, Люси, Ирен, Софи, Лара, Лина, Лера, Ника. Мои самые близкие, самые звучные женщины из тех, кого вместили четыре (надеюсь, не последние) октавы моей жизни. Вслушайтесь вместе со мной в этот полновесный, причудливый аккорд. Слышите, слышите гармонию моего мужания? Неужели не слышите? Что ж, возможно, для неразборчивого уха аккорд и впрямь звучит неладно, и почитатели Мюзеты, Жаннетты, Жоржеты сочтут его сложный строй беспородным, а те, у кого нет моего слуха, и вовсе назовут меня плохим композитором. Тогда уж плохим танцором, ибо вынужден признать, что с некоторых пор звучащие во мне женщины вместо того чтобы способствовать, только мешают моему вальсу. Согласитесь: для вальсирующего мужчины, каким я пока являюсь, такая неприятность что-то вроде порванных на видном месте штанов – способна только смущать и отвлекать. А потому я намерен вмешаться.
Я хочу освободить моих милых наложниц от безликости гаремного сожительства, избавить от общих мест и пометить каждую из них той краской и тем значением, которых она заслуживает. Возможно, отделив их друг от друга, оживив и прислушавшись, я смогу устранить диссонанс их сложения. Вопрос лишь в том, допустимо ли