можешь прожить без меня? – Прильнула к нему, нахолодавшему, большим сильным телом. – Дай согрею бедолажного, небось драгоценная-то супруженька, красавица-дворяночка, и согреть путем не умеет.
Мефодий Игнатьевич с трудом освободился из ее объятий.
– Отстань, Сашка, не липни…
– Ох, да как же не липнуть? Посиди-ка цельный день одна-одинешенька, то ли будет?.. – Вскинула голову, горделивая. – Вот заведу полюбовника пожарчее… Чё, не посмею? Иль не баба?..
– Заводи. Мне-то что?..
Его и вправду не очень трогало это, для него важнее другое… чтоб имелось место, где можно отдохнуть душою и телом и хоть на минуту стать тем, кем наверняка был бы, если б не дело: тихим и незлобливым мужиком, которому отпущено от бога жить мирно, не сквернословя и не обижая себе подобных. К тому же Мефодий Игнатьевич знал, что его сожительница едва ли заведет полюбовника: не такая женщина, чтоб размениваться… Впрочем, кто скажет? Чужая душа – потемки, в это он твердо уверовал, потому как и в своей собственной по сию пору не разобрался. Вдруг да и найдет – и тогда бог весть что может вытворить. Уверовал, что неуправляема душа, чья б ни была…
Студенников зажмурился от удовольствия, оглядывая просторную комнату, стены которой обиты темно-желтыми обоями. Прозрачный свет канделябров, сливаясь с тусклыми дневными лучами, пробивающимися сквозь зашторенные окна, создавал приятный розовый полумрак.
Подсел к столу, на котором стояли хрустальные штофы, фарфоровые чаши с желтобокими китайскими яблоками.
– Давай, Сашка, выпьем, – сказал, разливая вино в хрустальные рюмки. – Душа затомилась глядеть на генерал-губернатора и его слуг.
– Чё, шибко сердитый? – встревожилась.
– Если бы!.. Нет, тут другое… Ума, по-моему, недалекого, приехал с инспекцией, а ни в чем не разобрался. Везет России на сановных дураков!
– Ты поосторожней на слово, миленочек. Слово-то не воробей, не зря сказано. И прибрать могут, приласкать, не гляди, что Студенников.
– Донесешь?
– Ой, дурачок, и не совестно? Я о том, значитцо, что у властей ухи-то везде и надо бы остерегаться.
– Я тоже власть! – рассердился.
Но она сделала вид, что не услышала, обняла за шею, запела:
Ямщик лихой, он встал с полночи,
Ему взгрустнулося в тиши,
И он запел про ясны очи,
Про очи девицы-души…
Вот за это она и нравилась, за то, что умела бог знает как уловить малейшую тревогу в душе и как пепел после пожарища развеять по ветру, и тогда всякий раз становилось легко, и он с благодарностью смотрел на нее…
Ямщик лихой, он встал с полночи,
Ему взгрустнулося в тиши…
А потом была любовь, жаркая и страстная, она словно бы делала его сильнее, заставляла, пускай и ненадолго, забыть, что ему скоро сорок, а это, хочешь того или нет, возраст, когда ни о чем другом, как только о деле, уже не думается. Ах, отчего же не думается? Нет же, нет… Мефодию Игнатьевичу много чего хочется, в том числе и любви, той самой, которою одаривает Александра Васильевна. С нею он чувствует