– это не сильно радостная вещь. Ее не принято отмечать.
– Почему? – Анька смотрит – как бормашиной сверлит. Хорошая Отладчица за такой взгляд много чего бы отдала. Я не знаю, кем Аня хочет стать, но я бы ее все-таки в Смотровые не стала определять.
– Потому что в ученики берут неурожденных… Знаешь, что такое «урожденный»? – морщусь я, забывая про то, что курить хочется. Мне интересно что-нибудь Аньке объяснять. Если бы еще практику можно было поставить! Хоть на крошечное, самое бытовое ведьмовство? Хотя, может, у нас квадратный корень не сам по себе распустился, а Анюткиными стараниями? Я бы спросила, но не стану. Хочу верить, что наша… что Аня все-таки умеет работу работать, просто мне не показывает.
– Ну? – Анька поворачивается ко мне спиной и начинает шебуршать в холодильнике. Сейчас выгребет оттуда болгарский перец и плавленый сыр, напластает их на горбушку черного хлеба и сгрызет под мою болтовню. А потом ужинать не будет, паразитка!
– Вот мы, Сторожевые, пока первую жизнь живем, то прикидываем, кем нам быть: Смотровым, Отладчиком. И можем всю первую жизнь выбирать, не торопиться. А в ученики идут только мирские. Иногда добровольно.
Я запинаюсь. Обычно сами мирские такой судьбы себе не особенно хотят, но другого выхода нет. Это вроде программы защиты свидетелей: увидел человек нечто, что ему не полагалось, или полез, куда не надо. Ему можно промыть память, взять в ученики, либо… А в Темные времена нежелательных свидетелей ликвидировали преждевременной естественной смертью. При тогдашней технике безопасности это легко было. Вот интересно, мы бы могли мирских убирать, если бы нам такое разрешили? А вообще, чисто теоретически, что можно чувствовать, когда зло творишь? Такой же приход, как при добром ведьмовстве, или, наоборот, что-то вроде ломки или похмелья?
– Ну ты уснула, что ли?
– Я не уснула, я курить хочу…
– Ну кури! – морщится Анька. – Форточку свою нарисуй и кури.
Я черчу в воздухе прямоугольник. Это «форточка» называется. Через нее неприятные запахи и сигаретный дым уходят. Такую игруху хорошо вешать в плацкартном вагоне. Или в лифте с утра пораньше, когда там духи с перегаром смешиваются. Ой! Все-таки дура я: надо было Анютке предложить, пускай бы сама воздух освежила.
– Короче, когда мирской становится учеником, у него жизнь очень сильно меняется. Как будто одна заканчивается, а другая начинается.
– Он при этом умирает? – интересуется Анька, размазывая по следующему ломтю плавленый сыр.
– Нет, ну что ты! Это как… Ну не знаю, как замуж, например, выйти, – осторожничаю я. Про «замуж» детке вроде рано.
– Ага, я поняла. Это как у меня. Жизнь – раз! – и изменилась. А я живу.
– Ну да. – Я поглаживаю столешницу. Аньку бы надо гладить, если по-хорошему. Обнять там или к себе прижать, но… Она из-под моей руки всегда выскальзывает. Сперва застывает на секунду, как ледяная делается, а потом утекает водой.
– Сперва я была маленькая и ходила в садик. Это раз. А потом я пошла в школу, и в ней стало