вовсе не обставляют комнат, как справедливо заметил По. Моя к тому же из-за кривизны стен походила на нос корабля, и лишь прекрасный вид на Неву примирил меня с нею. Уже был закат, и белый серп луны всплыл над крышами, как всегда, там, где его не ждешь. Я стал распаковывать вещи. Вскоре одна из коек укрылась полученным в кастелянской бельем, довольно чистым, на другой я разложил гардероб, стол завалил по привычке бумагами и уже хотел было лечь спать, когда вдруг, к большой своей досаде, поймал на подушке насекомое из тех, которых в Северную войну звали «шведами». Казнь над ним завершила мой день. Затем я уснул как мертвый, хотя, сознаюсь, и сквозь сон чувствовал, что «шведы» переходят в атаку… Наутро я поспешил к месту моей новой службы. Было восемь утра.
Тот, кто не знаком с Академией, кто не знает ее изнутри и не заставал никогда ее врасплох, вдруг, тот не может судить о ней. Это касается особенно гуманитарных учреждений. Академисты, как большинство людей, обреченных гробу, любят иметь вид бессмертия. Они украшаются на свой лад. Томные собрания чужих сочинений, столбцы сносок, ад маргиналий – вот те ризы, в которые они охотней всего рядят свою спесь. Но не нужно зря корить их. Между собой они никогда не смеются, как авгуры, и жизнь их не совсем так приятна, как может показаться со стороны. Их служебные комнаты грязны (кроме парадных). На столах лежат кипы бумаг вперемешку с копиркой. На стене одинокий Лермонтов с пером в зубах, словно сеттер с тростью, сторожит рифму. И по всем комнатам часто нельзя сыскать ни одной пишущей ручки… Но как быть! В своих кабинетах они редкие гости; главная жизнь их кипит вне казенных стен. От этого они всегда спешат и норовят улизнуть от вас прочь как можно скорее. Чай – одна их отрада. Он в академическом заведении необходим как воздух. Тут, за чашкой, решается все, все дела, обсуждаются планы, даются распоряжения… Все это я знал в провинции и ожидал найти в столице. И не ошибся.
Знакомый стук машинки встретил меня с порога[1] – и смолк, лишь я вошел в кабинет. Я тотчас стал удобным поводом к чаепитью. Все засуетились, бросив дела. Я начал с ранних древников, затем перебрался к медиевистам, а ближе к обеду прочно засел в кружке молодежи за столом сектора русской литературы XIX столетья, чей демократический глава, одетый в американские мокасины, джинсы «Левайс» и куртку-«жердочку»[2], был всерьез озабочен религиозными мотивами в творчестве Блока. Моя специальность (ересь жидовствующих, XV век) показалась ему подходящей. Как я узнал потом, этот кружок был центром общественной жизни института. Волей-неволей он был составлен из лиц бесправных, мелких, вроде меня: аспирантов, стажеров, лаборанток, других командированных, словом, тех, кто обязан высиживать присутствие до конца и никуда не может деться. По этой причине споры тут часто становились жарки, а темы – интересны.
Тут, за столом, собралось странное общество. Тихая Лена, вносившая уют; другая Лена, отменно пекшая сладкие плюшки; высоколобый эрудит, имя которого я забыл, но который говорил вскользь удивительные вещи; шумный спорщик Веня, еврей и шалун; и, наконец, стажерка из провинции, пожилая