собака?
– А и ушла бы – веришь, нет? Да только последний разочек, как виделись с ним, Гришаку-то, брата, чудок не убил. Глаза как волчиные сделались – я таким его раньше не видела.
– Ну так и ушли бы тогда. А сами друг от дружки отреклись – я же и виноват получаюсь?
– А Гришка-то там и бы помер? Брат ить все-таки мне. Испужалась я сильно. Кругом никого. До дому я кинулась, на помощь покликать. Ему одному и бежать. А дальше уж как? Нельзя было ему на хуторе показываться – батяня с Петром за Гришку пришибли бы. Такая, выходит, судьба.
– А ежли судьба, то и быть его, этого Ромки, нигде не должно. Ни здесь, – коснулся Дарьиного лба, – ни здесь, – накрыл ладонью тугой ее живот. – Либо я тебе муж, либо ступай отсель куда глаза глядят – ищи своего мужика в чистом поле.
– Куда же мне теперь идти? Теперь уж все – беременная я, – сказала как будто не собственной волей, с неслыханной им прежде умудренной, печальной и доверчивой покорностью, которая рождалась где-то в самой глубине накрытого Матвеевой ладонью живота.
– Чего? – переспросил он, чтоб хоть что-то сказать.
– То, то… Старался ночами, забыл? – Она лежала неподвижно, глядела в безмолвную и недоступную звездную прорву. – А что Ромку забыть не могу, так в этом вправду ты и виноват.
– Вот так голос! При чем же тут я?
– А похожи вы с ним.
– Это как же?
– Душа в вас одинаково показывается. Иной раз в глаза посмотрю – ажник страшно становится. Кубыть, и не ты, а он поглядел.
– Ну, баба глупая! Душа! Ты, может, видишь плохо либо вовсе слепая? Да и слепые, говорят, не хуже отличают. Лицо-то каждому свое дается, да и голос. Халзанов я, Халзанов – ни с кем не перепутаешь. Как коршуна с селезнем, как тебя со старухой. Глаза себе им, Ромкой, застелила, а меня и не видишь, какой я. Обидно трошки, а?
– Ну и не слушай ты меня, глупую бабу. Одно твердо знай: теперь уж не денусь от тебя никуда.
– Дитем присушил?
– А ты думаешь, что – понесла бы, ежли б не захотела? – засмеялась она с высоты своего непонятного женского знания. – А Ромку забыть не могу – ты в этом меня не неволь. Не сохну по нему, не думай. Отрезанный ломоть обратно не прилепишь. Виноватая я перед ним: надежду подавала. Озлобился он. И раньше-то волком смотрел на казаков, а как ты объявился – вовсе бешеный сделался. Гришку чуть не зашиб – уж так бил, так бил… Что секли его, знаешь? В степу у табуна батяня с Петром изловили. На сход привели – весь хутор высыпал смотреть.
– За Гришку, что ль? Так, стало быть, за дело.
– За Гришку, за меня… что спортить хотел. Чтоб на казачий каравай не зарился, ветку гнул по себе. Такое-то в обиду не принять? И думать боюсь, чего сделалось бы, когда бы вместо Гришки ты ему попался. Оскорбил ты его.
– Это чем же? Чего я у него украл? Тебя, что ль? Или я виноват, что босяк он? Ты бедняк – так, могет быть, и я тогда должен от добра своего отказаться, колесной мазью рожу себе вычернить? Со мною, казаком, желаешь поравняться? Ну так и дотянись до нас, до казаков, – работай, служи. Наш род,