такого сказать ей не могу. Так что я молчу с минуту, обдумывая ситуацию и сдерживаясь, а потом говорю сухо:
– Встаньте на стул.
Поворачиваюсь и иду к выходу.
Она стоит на стуле, a стул шатается. Он чуть-чуть шатается, но достаточно, чтобы мне было ясно, что он может зашататься еще чуть сильней. Не то чтобы я об этом что-то такое думал. Я думаю только о том, что вижу: молодая женщина стоит на шатающемся стуле. Женщина, которая ведет себя неосторожно. Женщина, которая не понимает, что любой, кому придет в голову шаткость стула увеличить, может поставить ее в смертельно опасное положение. Я не утверждаю, что могу оказаться тем самым любым или что мне хочется поставить ее в смертельно опасное положение. Но у меня есть задание, и именно о нем я думаю, когда смотрю на эту женщину, стоящую на шатающемся стуле. Это оно внушает мне осознание того, что шатающийся стул может приблизить выполнение этого задания. Женщина может случайно сама упасть со стула. Это может произойти как несчастный случай, к которому я не имею никакого отношения. Никто не виноват, что женщина падает с шатающегося стула. Не будет никаких свидетелей, кроме самого стула и стен. Стены не умеют разговаривать. Если это произойдет в самом конце моего рабочего дня, я уже буду далеко отсюда, когда ее найдут. Как вы думаете: что может случиться с человеком, которому вздумалось красить дверь венецианской краской, которую вообще красить не надо, особенно, если этот человек – женщина без всякого опыта в таком деле, женщина маленького роста, женщина, которой приходится влезть на стул, чтобы дотянуться до верха двери? Никто не слышал, как я сказал «встаньте на стул», и никто не увидит, как я протяну руки к спинке стула и чуть-чуть его еще расшатаю, чтобы, когда женщина со стула упала, она упала бы как следует. Или как я подойду к лежащей на полу женщине и слегка коснусь кончиками пальцев ее шеи. Ее обнаружат не раньше, чем завтра утром, если только кто-то из соседей не придет жаловаться на шум от стройки или на то, что наши строительные машины заняли все места парковки на улице.
После работы я иду к своему другу Профессору. Я называю его своим другом, потому что он так сам себя называет. «Я твой друг, – говорит он. – Я друг твоего народа». Действительно, он щедр и готов помочь, что делает его скорее благодетелем, чем другом, потому что, хотя друг тоже может быть щедрым, Профессор щедр в определенном смысле: все, что он обещает для меня сделать, например, обеспечить мне правовую защиту, делается с определенной целью, которая является не моей, а его, Профессора, целью, несмотря на то что он любит представлять эту цель как мою или моего народа в большей степени, чем его собственную. Он говорит, что борется за меня. Он, профессор американского колледжа, специалист по арабскому, вместо того чтобы заниматься обычными мелкими проблемами академической жизни, борется за меня, никому не нужного палестинца. Он говорит со мной на моем родном языке, и поэтому мне легко с ним объясняться, так как на арабском я могу выразить любую мысль, не то, что на английском, на котором я говорю, как ребенок. Профессор говорит, что он может иметь все, что пожелает,