немецком и польском… Он никогда не искал слова, чтобы выразить свои мысли, обладал легким пером и логическим умом»[119].
Керенский был прямо противоположного мнения, считая его ничуть не более созвучным эпохе, чем Гучкова: «По своей натуре Милюков был скорее ученым, нежели политиком… Вследствие своей прирожденной склонности ко всему относиться с исторической точки зрения Милюков и исторические события склонен был рассматривать в плане перспективы, глядя на них с точки зрения книжных знаний и исторических документов. Такое отсутствие реальной политической интуиции при более стабильных условиях не имело бы большого значения, но в тот критический момент истории нации, которые мы переживали в те дни, оно могло иметь почти катастрофические последствия»[120].
Главной фигурой Временного правительства, его стержнем и воплощением суждено будет стать Керенскому, фигуре, которая представлялась современникам и незаурядной, и трагической, и трагикомической. Понятно то уважение, а то и почитание, которое испытывали к нему многие соратники по партии, например, Станкевич: «Во время революции я не мог не видеть, что это исключительный человек, особого масштаба, по крайней мере по сравнению со всем другими деятелями того времени. Он первый верно и ярко сознал существо и неотвратимость переворота, без колебания отдавшись ему всем своим существом»[121]. Чернов называл Керенского единственным человеком «в составе первого Временного правительства, который шел навстречу революции не упираясь, а с подлинным подъемом, энергией и искренним, хотя и несколько истерически-ходульным пафосом»[122].
Керенский удостоился – поначалу – весьма высоких оценок от западных дипломатов и разведчиков. Фрэнсис, ставя его гораздо ниже Милюкова, как молодого человека «с исключительно нервным темпераментом», видел ценность Керенского в том, что он «предотвращал эксцессы радикальных революционеров»[123]. Локкарт считал: «Во всем кабинете был только один человек, обладающий какой-то силой. Это был кандидат Советов – Керенский, министр юстиции. Революция сокрушила моих прежних друзей-либералов. Приходилось искать новых богов… Его энтузиазм заразителен, его гордость революцией безгранична»[124].
Коллеги по кабинету, принадлежавшие к другим партиям, в глубине души считали Керенского, скорее, выскочкой. И мало кто воспринимал его вполне своим. «Трудно даже себе представить, как должна была отразиться на психике Керенского та головокружительная высота, на которую он был вознесен в первые недели и месяцы революции, – замечал Набоков. – В душе своей он все-таки не мог не сознавать, что все это преклонение, идолизация его – не что иное, как психоз толпы, что за ним, Керенским, нет таких заслуг и умственных или нравственных качеств, которые бы оправдывали такое истерически-восторженное отношение. Но несомненно, что с первых же дней душа его была «ушиблена» той ролью, которую история ему – случайному, маленькому человеку – навязала