без общения, тужили, боялись заразу смертоубийственную подцепить! Да пошло оно всё, поехало – обрыдло! Надо, надыть сбросить окончательно страх угнездившийся и налюди выйтить! Кстати, и по золотишечку окаянному зависть-тоска покоя не даёт умам иным – лихобродит, бередит, зудит!.. Выхода требует.
Сидели, смолили, травили баланду поначалу и вдруг не выдержали: словно запруду прорвало-снесло – и понесло… Разоткровенничались…
– Заморэ, ох и заморэ вин нас! Зовсим жыття нэ будэ вид гада полозучого!
Гневно, в сердцах Фома Хмыря выдал, сам высокий, кряжистый, приехавший за три девять земель в даль эту с обласканных солнцем берегов Буга Южного лет под пятнадцать назад по причине тщательно и ото всех без исключения им же скрываемой. Однажды утром постучался к барину, тот на пороге, в халатике ситцевом, блискучем, принял, бумаги сунутые проглядел наспех да и махнул рукою вседержительно-милостиво – живи покуда, лепи мазанку, вкалывай за гроши, устрою, уж больно везунчик ты… гляди только, чтоб порядки соблюдал, мною установленные, не то…
По натуре не очень словоохотливый, замкнутый, Фома и зажил – особняком. С годами, правда, малость пообтёрся, одначе языку воли не давал.
Мясистое, крупное лицо его рассекал шрам, сдвинутые к переносице густые, наводные будто, бровищи сливались в минуты смурные, раздумные в сплошное, жирное дужье, которое обводом строгим подчёркивало жёсткий, упрямый абрис и выделяло в характере именно независимость, цельность, самостоятельность, хотя на поверку зачастую выходило (об этом в веслинке знавали немногие), что случай тот, когда барин добро дал, являлся исключительным, а в целом Фома наш представлял из себя личность невезучую, мягкую, а в минуточки особые даже и нежную, лиричную… Глубоко посаженные, оттеняемые бровями роскошными, кустистыми глаза излучали в мгновения такие тёплый, из сердца льющийся свет-понимание… заботушку участливую… печалинку внутреннюю-неприкрытую. И тогда отступал гордец, ведающий себе истинную цену – на его место приходил просто уставший, добрый, чем-то серьёзно заобиженный беглец. Смена декораций происходила внезапно, неуловимо. Вот и сейчас, пока произносил Хмыря слова выстраданные, запевку разговору мужицкому давал, успели зрачки сверкануть зло, яростно – и обмякнуть… сгаснуть… На изваянно-непод-вижном, тучеподобном лице его при этом ни один мускул не дрогнул – лишь билась жилочка тонкохонькая, раскрывая состояние души: сплетение ненависти, озабоченности судьбами земляков новых, собственной семьи, ведь за годы прошедшие обзавёлся не только жильём.
– Гм-м! Правду мовляешь!
Многозначно поддержал украинца Егор Перебейнос, также оттуда хлоп, ныне маящийся на выселке сибиряк, – и выселке не ближней; крутолобый, с чубом взбитым и усами враздрай, некогда лихими, воронёными, с недавних же относительно пор – обвислыми, пожухшими, он, несмотря на последнее и явно удручающее обстоятельство, любил без конца повторять, что бурлит в нём «справжня