Я не могу, как вы, работать в атмосфере, где все на меня злятся и все меня терпеть не могут. Это ежедневное трение испортило бы мне жизнь, отняло бы у меня всю охоту трудиться. Вы уж лучше предоставьте мне действовать на свой лад: придет время. когда я найду пути, как вам помочь по-своему.
Время такое пришло, он свое слово сдержал, и я это помню. Но тогда, осенью 1915 года, и еще долго после того, его сочувствие не в чем ни могло выразиться и не могло изменить общего тона обстановки, в которой я жил: раздраженная враждебность со всех сторон.
Третьим и худшим из неблагоприятных условий была сама еврейская молодежь. Ист-Энд жил, как всегда, в полное свое удовольствие. Его широкие тротуары, рестораны, чайные, кинематографы, театры каждый вечер наполнялись толпою здоровых, сытых, нарядных молодых людей. Особый остров внутри Англии, отделенный от нее другим еще более глубоким Ла-Маншем. Здесь я на первых порах не встретил даже вражды: встретил просто равнодушие. Если можно выразить коллективную душу в одной формуле, для них я бы взял знаменитые слова Столыпина: «так было, так будет». Палестина? Жили без нее, «значит» – и дальше можно жить. Она давно уже не наша, «значит» – и дальше будет не наша. Еврейского полка нет, «значит» – и не будет. И, хоть и сидим мы спокойно по «чайным», пока английская молодежь умирает в окопах, никто нас не трогает; «значит» – и впредь оставят нас в покое. Птичка Божия не знала ни заботы – ни Англии. Их не только нельзя было переубедить – нельзя было даже смутить их беспечность, заставить их испугаться за собственный завтрашний день: раз сегодня тихо, «значит» – и завтра будет все по-старому. Этот вид импрессионизма, живущего исключительно опытом последней недели, – вообще застарелая болезнь гетто; но ни до того, ни после не довелось мне наблюдать ее в таких дозах.
В этом отношении Уайтчепел был, вероятно, не хуже и не лучше эмигрантских кварталов любого иного города; но в уайтчепельской атмосфере чувствовалось еще что-то – что-то неприятное, в чем другие эмигрантские гнезда неповинны. Американское гетто, сколько бы у него ни было недостатков, может все же по праву гордиться своим широким сердцем и щедрой рукой; у него есть традиция (или хоть иллюзия) некоторого идеалистического (или хотя бы только сентиментального) отношения к внешнему миру, к обоим полюсам внешнего мира – сердце их болит за еврейский народ, и они гордятся Америкой. Гетто Парижа в еврейском отношении пассивно, но в нем хоть есть подлинная и благодарная привязанность к Франции. Ист-Энд не любит и не ненавидит: у Ист-Энда вообще нет никакого отношения ни к каким внешним коллективам – ни к народам, ни к странам, ни к классам. Может быть, теперь это изменилось, но тогда это было так. Они сами говорили: какую угодно идею привезите в Уайтчепел – скиснет, как молоко в духоте.
Исключения были, даже блестящие: но изволь искать иголку в Синайской пустыне.
Помню хорошее слово, полное меткого и горького юмора, что сказал мне один умный тамошний анархист о душе Уайтчепела. Это было