обжигающего эспрессо в кафе через дорогу и сладкий запах эклеров, негромкое поскрипывание кожи диванов и успокаивающее гудение кондиционера. Там были робкие взгляды и трепетные улыбки, будто бы случайные касания и неловкие слова.
Солнце улыбалось так заразительно, что ему нельзя было не улыбнуться в ответ, и он, еще не музыкант, улыбался, прижимая к груди большой букет красных роз.
А вредная стрелка часов будто приклеилась к одной цифре. Ожидание никак не заканчивалось…
– Ну, прощай тогда, – бродяга протянул руку для пожатия и шагнул к музыканту.
Тот посмотрел сквозь него и машинально кивнул.
– Пойду и я своею дорогою, – пробормотал оборванец, сделав пасс, словно заправский иллюзионист. – Ну а ты – и в никуда, и в никогда, – в протянутой руке словно по волшебству появился узкий длинный нож, и бродяга коротко ткнул им музыканта в живот, – как поезда с откоса.
Боли не было. Она не пришла ни сразу, когда музыкант удивленно смотрел на окровавленный клинок, который бродяга аккуратно вытирал о рукав лохмотьев, ни когда все понял, увидев кровь на своих руках, ни позже, когда, цепляясь за ржавый скелет автомобиля, сползал на холодный асфальт.
Оборванец принялся грабить его – пока живого, но уже мертвого. Щелкнул замком футляра, покрутил в руках гитару и небрежно отбросил в сторону, усмехнувшись:
– Надо же – действительно музыкант! – инструмент жалобно застонал, ударившись о мостовую. – Впрочем, это уже не важно. Музыки больше не будет. Никогда.
Потом бродяга вывалил на дорогу содержимое сидора и стал в нем неспешно рыться. Иногда он поворачивался к музыканту, скалился и одобрительно кивал. А тот молча смотрел в небо и ни о чем больше не думал – поздно.
Может быть, собери он все силы, разозлись хорошенько, и сумел бы подняться – но что тогда? Он придушит убийцу, а потом умрет рядом, и надежда умрет вместе с ним. Следующего года не будет. Больше никто не придет к памятнику Ахматовой, что на улице Большая Ордынка, у дома номер семнадцать. Никто не станет ждать, сжимая в руках цветы и считая минуты, предвкушая желанную встречу. Об этом стоило сожалеть, но – смертные тоска и отчаяние – зачем? Если все уже кончено?
Оборванец подошел к умирающему и, ничуть не стесняясь, выгреб все из его карманов.
– Вот спасибо, дорогой ты мой человек! – весело рассмеялся он, увидев патроны.
Потом сорвал с музыканта противогаз, бросил ему на грудь свой респиратор – мол, все честно – и, подхватив чужой сидор, куда вернул все выброшенное, зашагал прочь, но перед тем глумливо попрощался, не в силах унять злое безнаказанное веселье:
– Ну, давай. Может быть, еще встретимся…
Музыкант не слышал его слов. Он снова был в том дне – десять или двадцать лет назад, – стоял перед бронзовой поэтессой и в руках его опять были розы, предназначенные другой. Он просто стоял и слушал шум живого города, подставлял лицо теплому ветру и был почти счастлив. Ему недоставало лишь самой малости: звука легких шагов, облака светлых волос и мягкой улыбки, синих глаз – того, чего не дождался.
Музыкант