доносилось издалека, глухо, как сквозь вату. – Ваш? Ва-а-а…
Голова кружилась. В желудке появился камень, дернулся, подскочил к горлу. Я наклонилась, оперлась рукой о фонарный столб и сплюнула что-то вязкое, обжигающее рот. Вытерла губы рукавом пальто. И опять, не в силах не смотреть, повернула голову.
Петровский лежал на асфальте в той позе, в которой любят спать дети: разметавшись на животе, подогнув под себя одну ногу и распрямив, энергично отбросив назад вторую. Было похоже, что он видит сон, в котором все бежит, бежит куда-то, а за ним словно гонятся, преследуют. Обеими руками он обнимал воображаемую подушку. Только вместо нее оказалась кучка темного, смешанного с грязью снега, быстро окрашивающегося в темно-бордовое, упрямо расползавшееся от головы Петровского пятно. Его очки лежали в полуметре, даже не разбившись. Дорогие очки, с фирменными золотыми нашлепками на дужках. В их стеклах поигрывали оранжевые отблески фонарей. Вот только с единственным видным мне глазом Петровского было не все в порядке. Он был открыт и смотрел в никуда пустым, слишком отрешенным взглядом.
– Это ваш? – продолжал повторять какой-то мужчина в кожаной куртке, вероятно, следователь, держа за плечи Аллу Семеновну.
Но та молчала и только крутила головой, в пушистой меховой шапке, похожая на вдруг ослепшую и ничего не понимающую птицу.
– Ваш? Да не молчите вы, очнитесь! Я ж все понимаю, но по опыту знаю, проще щас, чем потом… Вот бумага, распишитесь, и дело сделано. В ваших же интересах, выводку закончим на месте, в моржок отправим, время сэкономите.
– Отъебись, мудак! – сказал появившийся откуда-то Стас.
Плечи Аллы Семеновны перешли в его руки, а мудак в кожаной куртке обиженно отошел за ограждение и начал звонить по телефону, поглядывая в сторону открытого окна на седьмом этаже. Там уже суетились какие-то люди, милиция.
Место происшествия быстро обрастало толпой. Народ перетаптывался, шептался: «Убийство? Или сам?..»
– Иди сюда, – поманил меня Стас. – Отведи ее в машину. Пиздец какой-то, ну не стоять же ей тут!
Ноги плохо слушались, но я заставила их гнуться, кое-как подошла, не уверенная, что не потеряю сейчас сознания, подхватила под руки переданную мне женщину. Та не сопротивлялась. Обмякла и напоминала мешок, под завязку набитый безмолвным, онемевшим горем.
– Пойдемте, – говорила я.
Но женщина и так шла, и получалось, что я повторяла это самой себе. А так оно, наверное, и было.
– Сумка чья? Ее? – остановил нас кожаный.
Я перевела взгляд на то место, где минуту назад стояла Алла Семеновна.
– Наверное… Ее… Не знаю.
Но тут снова подскочил Стас, рванул следователя к себе, заматерился, чтоб оставил баб в покое:
– Мать это его! Врубаешься? Мать!
– Ну так я и говорю, раз мать, то пусть подпишет!
– Не врубаешься…
– Я не врубаюсь? Да я во все знаешь как врубаюсь! Я таких по три за смену вижу! Калдыри, из окон вываливаются…
– Кто калдырь? Кто калдырь,