обозлился, но узнала об этом сестрица и сказала:
– Никого это не касается, товарищи. Вреда никому он не делает, а верить или не верить в Бога – дело нашей совести…
– А пожалуй, что так, сестрица… Ну, пущай его упражняется… Не троньте!
При всех Спиридоныч никогда не молился. Боялся или стеснялся. Иногда Паромов замечал, как он крестится потихоньку от людей и, выбрав минутку, спросил:
– Почему прячешься?
– Смеются нынче над этим. А в нас слабость пошла: грехом все хвастаемся, напоказ наставляем свою пакость, а ежели хорошее что-либо, так боимся либо стыдимся обнаружить. Так-то! Да оно по нашему времени и опасно бывает, хорошее-то. Как апостол Петр во дворе первосвященника от Христа отрекся, так и мы, случается, отрекаемся. Сделаем хорошее, то есть по своей совести, а потом испугаемся да скорей грязью и закидаем… Чтобы не видать было этого хорошего-то.
Поговоривши на эту тему с Паромовым в часы ночной бессонницы, Спиридоныч надолго делался угнетенным, пришибленным и сразу как-то старел лет на десять. В такие дни он чаще уходил в чулан и запирался там, почти не разговаривал и не смотрел на товарищей. Что-то случилось с человеком. С большим трудом и болью носит он это в тайниках души своей. В такие минуты смотрит и не видит, слушает и не слышит. Только появляющаяся сестрица озаряет его напряженное лицо неожиданной улыбкой. Точно, увидя ее, вспоминает, наконец, забытое или находит потерянное.
– Вот она ничего не испугается, – произносит, разговаривая сам с собою.
– Что, Спиридоныч, говоришь?
– Такая страха ради не поругается правде Божьей, говорю.
– Про кого это ты?
– Про нашу сестрицу. Гляжу на нее и дивуюсь: что она бьется? Из-за чего покою себе не знает? Почему никакого злого слова не скажет? За всех у ней душа распинается… Не всякому дано, голубчик. Какого звания она, все понять не могу. Если из благородных, так проста уж очень, а если из простых – благородна очень.
– Что ты больно задумчив стал? Нездоровится? – спросил однажды Паромов.
– Нет. Что мне делается? Живу. Нездоровье мое другого сорту. Нет такого снадобья, чтобы выздороветь… Горбатого, видно, могила исправит… Как-нибудь расскажу, покаюсь тебе. Ты поумнее тут других-то… Все хочу с сестрицей, поговорить да облегчить себя. Только все время не выберу. Хочу, хочу, а боюсь. Глаз ее добрых боюсь. Этим всем что рассказывать? Только похвалят. А мне не то нужно. Хвала-то мне будет, как молитва Дьяволу. Тебе я тоже хочу рассказать… Чтобы ты знал мой страшный грех.
– Э, Спиридоныч, теперь никакими грехами никого не удивишь. Все – в крови.
– Так-то оно так, а за что убить? Ежели врагом считаешь, нападение на тебя, или свою слободу и права защищаешь – на то она, война; не ты, так тот тебя убьет. Вроде как будто и нельзя без этого. А у меня случай другого сорта. Любил я одного человека; много всякого добра от него видел и никакого сердца на него не имел. Были мы с ним, как два брата. Лет пятнадцать вместе на охоту ходили. Ежели бы мне кто раньше сказал, что я убью того человека когда-нибудь, я подумал бы, что – дурак, шутит… И вот этого самого