улыбнулся, – видимо, на выселках ждали его, и он знал об этом. Выселки – это двенадцать дворов за речкой, в полукилометре левее Покровского двора. На выселках жил Яшка Кочанок, тот самый мой свидетель «по делу» дяди Мирона. Мне с ним обязательно надо встретиться и поговорить. Его хатенку я узнал бы сразу – она была похожа на Кочаниху, Яншину мать-побирушку. Хата никогда не белилась снаружи. Вместо трубы на ней торчал перевернутый чугунок с выбитым дном. И покрыта она была абы чем – подсолнечными будыльями, кукурузными лучовками, чернобылом… Нет, с Яшкой я поговорю по-хорошему. Я просто узнаю, зачем он сказал тогда на суде неправду. Ну зачем?
– Не расслухал вас, – встрепенулся старик.
– Говорю, знакомый у меня живет на выселках, – сказал я.
– Кто ж там такой?
– Яков Кочанок.
– А его ж убили, – сказал старик тоном, каким говорят о чем-нибудь благополучном. – Давно убили!
– Немцы? – спросил я.
– Нет, свои. Сразу же, как только война началась. Когда отступали мы. Нашли в погребе, да там и… Не хотел вылазить. Там и остался, негодник. Дезертиром был…
Я высадил старика на выгоне у голенькой аллеи, что вела на Покровский двор, а сам поехал в Кобылий лог. Мне надо было остаться одному и до конца разделаться с выплывшей тенью Косьянкина; мне надо было понять: почему Яшка не поверил в свою силу?
На самом темечке Долгого мыса лежали туго набитые чем-то узкие и длинные холщовые сумки, а возле них сидели на корточках две простоволосые девочки лет десяти, распялив в руках большие белые платки. Они держали их над собой и, затаясь в ожидании какого-то немыслимого и неминучего чуда, смотрели в землю, готовые вот-вот до смерти испугаться, вскрикнуть и убежать. Они покосились на «Волгу», но не шелохнулись, и я, подойдя, ни о чем не спросил их, потому что увидел в земле отвесную, голубовато-сумрачную сусличью нору. Ховрашок! Я бросился к машине, чтобы взять ведро, а затем – под бугор, к болоту. Я бежал так, как бегал тут в детстве, и мною полностью владело давно забытое чувство ребяческого азарта и ожидания того увлекательно таинственного, что должно сейчас произойти. Мои ракитянки сидели в прежних заклинающих позах, и как только я подоспел, приказали мне шепотом:
– Лей, дяденька! Только, гляди, помалу давай…
Вода буравцом входила в нору, – я лил медленной и острой струей, и девочки подались назад, и глаза у одной из них скосились к переносью. Вода лилась и лилась в узенькую голубоватую прорву, и когда в ведре остался только ил, мы все трое наклонились к норе и прислушались.
– Хлюптит! – трепетно прошептала та, у которой косились глаза. – Зараз полезет…
Но это ей только казалось, – я-то хорошо знал повадки ракитянских сусликов! Он теперь сидит в верхнем ярусе своих подземных хором на сухом «балконе», где у него хранится запас прошлогодней пшеницы. Он сидит и готовится заткнуть собой – задом – коридор, через который подступает к нему вода снизу. Тут нужно было еще одно ведро воды, и я прикрыл на всякий случай нору своим беретом и побежал к болоту.
– Ой,