на шею несчастному черный шнурок, ухватились за концы – и вот уже человека нет, лежит труп с выпученными глазами, с прокушенным, посиневшим языком, и сам султан, Ибрагим, визири, вельможи убеждаются в его смерти, проходя мимо задушенного и внимательно всматриваясь в него. Сулейман подарил кадию султанский халат и, подобревший, сказал Ибрагиму, что хотел бы сегодня с ним поужинать.
– Я велю приготовить румелийскую дичь, – поклонился Ибрагим. Сладостей на четыре перемены.
– Сегодня холодно, – передернул плечами Сулейман, – не помешает и анатолийский кебаб.
– Не помешает, – охотно согласился Ибрагим.
– И что-нибудь зеленое. Без сладостей обойдемся. Мы не женщины.
– В самом деле, ваше величество, мы не женщины.
Впервые за день султан улыбнулся. Заметить эту улыбку под усами умел только Ибрагим.
– Мы сегодня хорошо постреляли.
– Ваше величество, воистину вы метали сегодня стрелы счастья.
– Но ты не отставал от меня!
– Опережать вас было бы преступно, отставать – позорно.
– Надеюсь, что наш великий визирь сложит газель об этом празднике стрельбы.
– Не слишком ли стар Пири Мехмед, ваше величество?
– Стар для стрельбы или для газелей? Как сказано в Коране: и голова покрылась сединой…
– Мехмед-паша суфий[30], а суфии осуждают все утехи. Я мог бы сложить бейт[31] для великого визиря.
– Зачем же отказываться от такого намерения? – Султан забрал поводья своего коня у чаушей[32], тронулся шагом с Ок-Мейдана.
Ибрагим, держась возле его правого стремени, чуть наклонился к Сулейману, чтобы тому было лучше слышно, проскандировал ему:
Имеешь обычай, о суфий, осуждать вино, отрицать флейту!
Пей вино, будь человеком, оставь этот дурной обычай, о суфий!
– Это надо записать, – одобрительно заметил султан и пустил коня вскачь. Ибрагим скакал рядом, как его тень.
Они ужинали в покоях Мехмеда Фатиха, расписанных венецианским мастером Джентиле Беллини: белокурые женщины, зеленые деревья, гяурские строения, звери и птицы – все то, что запрещено Кораном. Но вино пили также запрещенное Кораном, хоть и сказано: «Поят их вином запечатанным», зато с султана постепенно сходила его обычная хмурость, он становился едва ли не тем шестнадцатилетним шах-заде из Маниси, который признавался Ибрагиму в любви и уважении на всю жизнь. Хмельной верблюд легче несет свою ношу. Пили и ели много, но еще больше выбрасывали, ибо челяди вход сюда был воспрещен, убирать было некому.
– Что не съедается – выбрасывается! – небрежно сказал султан. Сегодня вечером мне все особенно вкусно. А тебе?
– Мне тоже.
Ибрагим подливал Сулейману густой мускат, а у самого не выходило из головы: «Что не съедается – выбрасывается». А он бы не выбросил никогда и ничего – был ведь сыном бедных родителей. Но здесь, возле султана, уже не съедал всего, несмотря на всю