вас зовут?
– Петросси.
– Сожалею, Петросси, но вам придется нас подождать. Часа два, не больше.
Любезность, как известно, стоит дешево, а ценится дорого: учтивостью ты инвестируешь в будущее. Ночью, да еще в таком месте, крепкий и к тому же еще вооруженный итальянец будет совсем не лишним. Подстраховаться никогда не помешает. Макс дождался, когда шофер, не теряя профессионального безразличия, снова кивнет, но все же заметил в свете фонаря быстрый благодарный взгляд. Он положил ему руку на плечо, дружелюбно похлопал и пошел догонять супругов.
– Мы и не знали, что вы здешний, – сказал композитор. – Вы не говорили.
– Повода не было.
– И прожили здесь до самого отъезда в Испанию?
Де Троэйе был непривычно говорлив – без сомнения, так он пытался замаскировать свое беспокойство, сквозившее тем не менее в каждом жесте и слове. Меча Инсунса шла рядом, между ним и Максом, держа мужа под руку. Шла молча, все замечая, но не произнося ни звука, – только постукивали ее каблуки по кирпичной дорожке. Все трое двигались вдоль стены, постепенно углубляясь в безмолвную тьму квартала, простершегося между станцией и приземистыми домиками, где жизнь все еще шла по обычаям не города, а предместья, – и Макс с каждым шагом узнавал его горячий влажный воздух, особый запах кустистой травы, пробившейся сквозь выбоины мостовой, илистый смрад недалекой Риачуэло.
– Да. Первые четырнадцать лет я провел в Барракас.
– Подумать только… Вы просто шкатулка с секретом.
В тоннеле, где строенное эхо шагов звучало особенно гулко, Макс, выводя спутников на свет второго уличного фонаря, стоявшего за станцией, обернулся к де Троэйе:
– Вы правда захватили «астру»?
Композитор громко рассмеялся:
– Да нет, конечно, что за вздор… Я пошутил. Не ношу оружия.
Макс с облегчением кивнул. Его охватывало беспокойство при мысли о том, как композитор, вопреки его советам, входит в притон с пистолетом в кармане.
– Тем лучше.
Казалось, ничего не изменилось за эти двенадцать лет, что Макс не был здесь, хоть и приезжал раза два в Буэнос-Айрес. Он шел сейчас, будто ступая по собственным следам, вспоминая дом невдалеке отсюда, где провел детство и раннюю юность, – доходный дом, неотличимый от других таких же на улице Виэйтес, в квартале и в городе. Стиснутые стенами ветхого двухэтажного здания, там копошились пестрые, разношерстные, лишенные и намека на приватность бытия полторы сотни людей всех возрастов, звучала испанская, итальянская, польская, немецкая речь. Там не запирались двери, и в съемных комнатах многочисленными семействами и поодиночке жили эмигранты обоих полов: те, кому повезло, работали на Южной железной дороге, на дебаркадерах и пристанях Риачуэло, на окрестных фабриках, четырежды в день завывавших гудками, которые определяли уклад семей, где не водилось часов. Женщины, ворочавшие в чанах одежду, дети, роившиеся во внутреннем дворе под вечно вывешенным на просушку бельем, которое пропитывалось