десертом барыня, которая не спускала глаз с моих рук, плеч, корсета в течение всего обеда, сказала ясным и резким голосом:
– Я не люблю, когда употребляют духи.
Я не отвечала, делая вид, что не понимаю, что это относится ко мне:
– Вы слышите, Селестина?
– Хорошо, мадам.
Я украдкой посмотрела на бедного барина, которому нравятся духи, мои, по крайней мере.
Держа обе руки на столе, с виду равнодушный, но на самом деле удрученный и уязвленный, он следил глазами за пчелкой, которая летала над блюдом с фруктами. В столовой воцарилось мертвое молчание, которое усугублялось наступившими сумерками. Какая-то невыразимая тоска, какая-то невероятная тяжесть нависли над этими двумя существами, и я спрашивала себя, зачем живут, что делают эти люди на земле?
– Лампу, Селестина!
Это был голос барыни, который еще резче звучал в этой тишине, в этой темной комнате. Я вздрогнула.
– Видите, что темно стало. Мне нужно вам напоминать о лампе? Надеюсь, это будет в последний раз?
Когда я зажигала лампу, ту лампу, которую могут поправлять только в Англии, мне захотелось крикнуть бедному барину:
– Подожди, мой друг, не бойся… и не падай духом. Ты у меня будешь и есть и пить духи, которые ты любишь и которых у тебя нет. Ты будешь вдыхать их, я тебе обещаю, в моих волосах, на моих устах, на моей шее, на моей коже. Мы ей покажем, этой дуре, как можно радоваться и наслаждаться… я тебе отвечаю за это.
И чтобы удостоверить это немое обращение, я, когда ставила лампу на стол, слегка коснулась руки барина и ушла.
Служба моя не из веселых. Кроме меня, в доме еще только две прислуги – кухарка, которая вечно дуется, и кучер-садовник, от которого никогда слова не услышишь. Кухарку зовут Марианной, кучера – Жозефом. Неотесанный мужик. И что за дураки! Она – толстая, жирная, обрюзглая, вымазанная, с тройным подбородком, на шее грязная косынка, которой она, говорят, вытирает свои горшки; огромная, безобразная грудь, выпирающая из какой-то голубой, засаленной кофты, в короткой юбке на толстых бедрах, с огромными ногами в серых шерстяных чулках. Он – без манжет, в рабочем фартуке, в деревянных башмаках, бритый, худой, нервный, с безобразной линией рта, которая рассекает ему все лицо от одного уха до другого, с какой-то кривой походкой и медвежьими движениями. Таковы мои два товарища.
Для прислуги нет столовой. Мы обедаем на кухне, на том же самом столе, на котором кухарка целый день стряпает, рубит мясо, чистит рыбу, режет зелень своими пальцами, толстыми и круглыми, как колбаса. Да, не блестяще… Когда печь топится, в кухне можно задохнуться. Пахнет залежавшимся жиром, прогорклым соусом, пережаренным маслом. А когда мы едим, из котла, в котором варится похлебка для собак, поднимается такой смрад, что захватывает дух и начинаешь кашлять. Стошнит хоть кого! Заключенных в тюрьмах и собак на псарнях содержат лучше.
Нам дали к обеду свиное сало с капустой, вонючий сыр и кислый