Лариса Миллер

А у нас во дворе


Скачать книгу

черного хлеба. Эта передняя отделена от остальной части комнаты длинными шторами. Раздвигаем шторы и входим в комнату, посреди которой деревянный столб, вросший в пол и потолок. Кажется, что лишь усилием этого столба заставили крышу дома приподняться и выделить место двум пожилым людям. И они так обрадовались обретенному пространству, что бросились холить и нежить каждый его сантиметр: набили полочек, расставили книги, развесили картины, поставили у стены пианино. Верх столба разрисовали замысловатым узором, а пониже набили полки для книг.

      В этой комнате работают: пишут книжки про писателей и музыкантов. Я люблю хозяев этой комнаты. Люблю читать здесь свои рассказы. Мне нравится, как тетя Лиза всхлипывает от умиления, едва я начинаю читать, а дядя Леша тихонько покрякивает и барабанит пальцами по столу. “Ну-с, – говорит он, когда я заканчиваю, – молодец, Ларка. Шпарь дальше”.

      Тетя Лиза обнимает мою голову и прижимает к груди.

      Потом начинается то, что я люблю больше всего.

      Мы с дядей Лешей забираемся в самый угол дивана. Я сажусь к нему на колени, и мы принимаемся сочинять сюжеты. Он начинает, я продолжаю. И наоборот. Он выдумывает невероятное и обрывает свой рассказ в самом интересном месте. “Ну-с, продолжай”, – говорит он мне.

      А потом рядом с нами ставят низенький столик, и мы пьем чай.

      На прощанье я обнимаю дядю Лешу за шею и говорю:

      “Я вас люблю блаженски”.

      А потом того дома не стало. Не стало и тех людей. И не тогда их не стало, когда они умерли, а гораздо раньше, когда они напечатали все свои труды и переселились в шикарную квартиру, став ее важными и чопорными хозяевами.

      Но заветный дом жив. Я поднимаюсь по несуществующим ступенькам давно снесенного дома и прошу тетю Лизу: “Сыграйте, пожалуйста, вальс Грибоедова”. А потом дядя Леша снимает с пюпитра старинные ноты, на которых написано “Грибоедов. Два вальса”, делает на них надпись почерком Грибоедова: “Моей любимице на добрую память”.

      …И снова март. И глаза ломит от света, и птицы поют. Я хожу с сыном по улицам своего детства. Вот и переулок, куда бегала на уроки музыки. В какое окно стучала? В это? Нет, кажется, в то. Как теперь определить? Окна наглухо забиты железными щитами и двери тоже. Видно, дом готовят к сносу. Заколоченные окна – укор мне. Я так и не разгадала их тайны. Но помню дыхание и запах этого дома, и как западали клавиши рояля моей учительницы, и как она трясла мою кисть и требовала: “Свободней руку, свободней”.

      “Свободней руку”, – говорит молоденькая учительница музыки моему сыну. И он карабкается по тем же нотам, по каким когда-то карабкалась я. Срывается и карабкается снова.

* * *

      Я малолетка. Я в Клину.

      Я у Чайковского в плену.

      Я тереблю промокший, мятый

      Платочек. Плачу я над Пятой

      Симфонией. Пластинку нам

      Поставили. За дверью гам.

      В музее людно. День воскресный.

      А музыка с горы отвесной

      Столкнула, снова вознесла.

      Я плакала. Душа