разговоре с сестрой он трактует свою возможную добровольную сдачу как поступок сильного человека: «…если я считал себя до сей поры сильным, то пусть же я и стыда теперь не убоюсь» (490). Самолюбие его польщено тем, что и Дуня так считает.
Упоминание о гордости подобно динамиту: вновь в душе Раскольникова всё разрушено. Он признается сестре: «Я сейчас иду предавать себя. Но я не знаю, для чего я иду предавать себя» (491). И когда Дунечка, всем сердцем желая помочь ему, говорит: «Разве ты, идучи на страдания, не смываешь уже вполовину своё преступление?» – словно взбесившись, Раскольников вновь с горячечным пафосом излагает ей свой взгляд на вредных «старушонок», которые только портят мировую гармонию.
На волне этого гнева появляются новые оценки его предполагаемой сдачи: «нелепость малодушия». «Просто от низости и бездарности моей решаюсь, да разве ещё из выгоды, как предлагал этот… Порфирий!» И когда Дуня в ужасе от его слов восклицает: «Но ведь это нет, совсем не то! Брат, что ты это говоришь!» – Раскольников совершенно четко ей формулирует: «Боязнь эстетики есть первый признак бессилия!.. Никогда, никогда яснее не сознавал я этого, как теперь, и более чем когда-нибудь не понимаю моего преступления! Никогда, никогда не был я сильнее и убежденнее, чем теперь!..» (492) И хоть чувствует он что-то похожее на стыд при взгляде на несчастное лицо Дуни, но тоска от скорой развязки лишает его определенности: герой и в самом деле не знает, вынесет ли страдания, готов ли к ним? Раскольников в ужасе от возможной перспективы: «раздавленный муками, идиотством, в старческом бессилии после двадцатилетней каторги», чем и к чему жить? – поневоле пожалеешь, что побрезговал Невой.
Он хорошо осознает, что к признанию его побуждают, что не только его знакомые и близкие, но и просто люди, все, кто его окружают, требуют покаяния и наказания. Однако гордость бушует в нем. Ещё бы! Его, умника и гордеца, требуют отправить на каторгу эти жалкие ничтожества, которые по природе своей подлецы, разбойники и идиоты. «О, как я их всех ненавижу!» – неистовствует раздраженный Раскольников.
В таком состоянии духа он и появился в каморке Сони, которая, зная его «тщеславие, заносчивость, самолюбие и неверие», решила уже, что вряд ли она вообще его увидит. «Неужели же одно только малодушие и боязнь смерти могут заставить его жить?» – горестно размышляет Соня.
Раскольников, и в самом деле, был сам не свой. Ругая «глупые, зверские хари», которые сейчас обступят его и будут «пялить… свои буркалы», показывать пальцами, решаясь на публичное покаяние, он судорожно ищет подпоры: «Ну, что же, где кресты?» – и когда Соня, перекрестив его, надела ему на грудь трогательный кипарисный крестик, убийца по-свидригайловски ухмыльнулся: «Это, значит, символ того, что крест беру на себя, хе-хе!» (495)
Однако сердце его все-таки не выдержало, дрогнуло, когда он увидел страдальческое лицо Сони. Впрочем, ненадолго. «Нянька будет моя!» – подумал Раскольников не без практического смысла. И крестится-то он – не для себя, а для нее, чисто механически,