сдерживал негодование от выходки этого очевидно зазнавшегося Лермонтова. Для него – и не только для него – Вольтер был воплощением реализации мечты. Ведь не зря этого французского просветителя звали и «вождём века», и «критиком феодальной Европы». Его прозаические произведения были знакомы большинству образованных людей Европы. А какой он стилист! Лермонтову надо бы у него поучиться, а не считать себя уже достигшим всего. И поэтические произведения Вольтера глубоко национальны, он, несомненно, выразитель эпохи и своей нации…
«Боже, какой пошляк этот поручик, – думал он. – И этот человек написал такое прекрасное стихотворение… Но, с другой стороны оттого, что напишешь несколько удачных стихотворений поэтом не сделаешься и пошляком быть не перестанешь… » И решил, что обязательно скажет об этом Сатину, ибо пошлость заразительна, и он не должен больше пускать к себе в дом Лермонтова, дабы от него не заразились другие…
Наступил август.
Они с Ефремовым уже привыкли к теплу, к югу, даже к ваннам, которые вначале так бодрили, а теперь эти ежедневные лежания порядком надоели. Но вместе с тем появилось ощущение приобретения чего-то нового, прежде неведомого. Он даже поделился с Бакуниным:
«…Несмотря на скуку однообразной жизни, я никогда не замечал в себе такой сильной восприемлемости впечатлений изящного, как во время моей дороги на Кавказ и пребывания в нём. Всё, что ни читал я, – отозвалось во мне. Пушкин предстал мне в новом свете, как будто я его прочёл в первый раз. Никогда я так много не думал о себе в отношении к моей высшей цели, как опять на этом же Кавказе… Словом, я бы выздоровел и душевно и телесно, если бы будущее не стояло передо мною в грозном виде, если бы приезд в Москву был обеспечен».
Дорога домой всегда короче, чем из дома. Они ехали сюда, в неведомые прежде края, больше думая о будущем без всякой привязки к прошлому, к оставленным делам и заботам. Каждый из них был открытым сосудом для новых впечатлений, а всё, что отдалялось в пространстве и во времени, словно забывалось. И груз прежних забот уже не казался ни значимым, ни тяжким, а очень даже несущественным, а все нерешённые вопросы – легко разрешимыми.
И вот заканчивалось это славное время. И мысли всё чаще стали приходить тревожные – Виссарион Григорьевич возвращался в полную неопределённость, не зная, где и чем будет зарабатывать. Единственное, что твёрдо знал – это о чём он будет писать, что его волнует. Он переделал здесь пару статей, написанных в Прямухино, набросал план новых.
В середине августа, предваряя приезд, написал Бакунину: «Ефремов тебе кланяется. Мы оба с ним не вылечились, но поправились. Хорошо и это, за неимением лучшего. Он непременно опять приедет на Кавказ на будущую весну. Мне надобно бы сделать то же; но прежде вопроса о здоровье мне ещё должно решить вопрос о жизни. На Кавказе я ничего не сделал, потому что ничего нельзя было сделать. Перевёл было страничек 20 с немецкого, но более не мог. Зато кое-что обдумал и не худое, лишь бы вопрос быть или не быть решился в мою пользу. Много думал