меня густым темным горячим шоколадом, который я подслащиваю кубиками рафинада. Ее яичница-болтунья истекает сливочным маслом; ее бундаш – венгерская версия французских тостов – всегда идеально поджарен и хрустит. Смотреть, как она готовит, нравится мне даже больше, чем есть то, что в итоге выходит. Обожаю, когда дом наполняется ароматами; они медленно путешествуют сквозь анфиладу комнат, поочередно заглядывая в каждую. Я просыпаюсь по утрам в своей маленькой комнатке в самом дальнем конце квартиры и с интересом принюхиваюсь, гадая, над каким же блюдом Баби корпит сегодня. Она всегда рано встает, и к тому моменту, когда я открываю глаза, еда уже вовсю шкварчит на плите.
Если Зейде нет дома, то Баби поет[20]. Мастерски взбивая пышный купол меренги в блестящей металлической миске, она напевает без слов своим тонким, слабым голоском. Это венский вальс, сообщает она мне, или венгерская рапсодия. Мелодии из ее детства, говорит она, воспоминания о Будапеште. Когда Зейде приходит домой, она прекращает петь. Я знаю, что женщинам не положено петь, но в присутствии семьи это дозволено. Но Зейде одобряет пение только в шабат. Поскольку Храм[21] был разрушен, говорит он, нам не следует петь или слушать музыку, если для того нет особенного повода. Иногда Баби достает старый кассетный магнитофон, подаренный мне отцом, и снова и снова проигрывает на нем музыку со свадьбы моего двоюродного брата – негромко, чтобы услышать, если кто-то войдет. Стоит половицам скрипнуть в коридоре, она совсем его выключает.
Ее отец был коэном[22], напоминает она мне. Он мог отследить свой род до священников, служивших в Храме. Коэны – обладатели красивых, звучных голосов. Зейде музыкальным слухом обделен, но он очень любит петь песни, которые пел ему отец еще в Европе, – традиционные мелодии шабата, которые в его исполнении превращаются в неблагозвучное блеяние. Баби качает головой и посмеивается над его стараниями. Она уже давно смирилась с тем, что подпевать ему невозможно. Из-за Зейде никто не попадает в тональность – его громкие, заунывные рулады заглушают все прочие голоса до такой степени, что мелодия становится неузнаваемой. Лишь один из ее сыновей унаследовал ее голос, говорит Баби. Остальные – такие же, как отец. Я сообщаю ей, что меня выбрали солисткой в школьном хоре, что, возможно, сильный и чистый голос достался мне от ее родных. Мне хочется, чтобы она мной гордилась.
Баби никогда не спрашивает, как у меня дела в школе. Ее не волнует, чем я занята. Будто ей вовсе и не интересно, что я на самом деле собой представляю. Она со всеми такая. Думаю, это оттого, что вся ее семья была убита в концлагерях и у нее больше не осталось моральных сил, чтобы привязываться к людям.
Все, что ее заботит, – это достаточно ли я ем. Достаточно ли ржаного хлеба, щедро смазанного сливочным маслом, достаточно ли наваристого овощного супа, достаточно ли квадратиков влажного, глянцевитого яблочного штруделя. Кажется, что Баби постоянно мечет тарелки с едой в мою сторону – даже в