звали его тогда иначе, и года его были другие, но мужа в этой комнате вообще не было! Это она свою, свою вину не могла ему простить. Так всегда бывает – самым тяжелым блоком закрываем мы собственные грехи, в которых боимся признаться. И всю жизнь доигрываем старые драмы, непостижимым инстинктом находя тех, с кем когда-то сыграли их впервые.
– Хорошая сказка, – проговорила Надя после недолгого молчания, хотя сейчас, зеленой ленинградской ночью, готова была поверить и в эту тройственную эдиллию. – Признавайтесь, выдумали или вычитали?
– Если бы я мог такое выдумать, – ласково сказал Остромов, – я бы уже этим зарабатывал. А если бы это можно было вычитать, эпоха наша обогатилась бы наконец хоть одним писательским именем.
Ну, наша не наша, – а предыдущая обогатилась, да не заметила; «Эдиллию» опубликовал в начале войны беллетрист Грэм, мастер на такие выдумки, которого весь литературный Петроград презирал за умение писать интересно. Остромов немного знал Грэма, все тогдашние игроки друг друга знали; Грэм много пил и, выпив, делался интересен – минут на двадцать, пока не начинал громогласно вспоминать, кто и как его обидел. Эти счеты с прошлым – главным образом с критиками – были скучны, как всякое русское веселье, но после первых трех рюмок он рассказывал иногда любопытное. Остромов, чья память в опьянении только обострялась, кое-что прихватывал для бесед вроде этой.
– Но чем же все кончилось?
Хм. Этого Остромов не знал, ибо у Грэма все кончилось сладострастной, ленивой улыбкой Ариадны – только что робкой девочки, не знающей, что с ней творится, и вот уже новой Лилит, сознающей свою силу; улыбкой самой природы, живущей повторами. Чем могла разрешиться эта история, кроме испуга несчастного доктора, мнившего себя верховным судьей – и вовлеченного в драму в самой жалкой роли?
– Кончилось тем, – сымпровизировал Остромов, точно угадав самую низменную и потому жизнеподобную версию, выдержанную в логике женской подлости, – что она обрела счастье, избавившись от блоков, и продолжила жить с мужем, не оставляя, впрочем, и врача, в полной свободе и довольстве, не отягченном больше никакой совестью. Они оба все сознают, мучаются, но избавиться от зависимости не могут. Так всегда бывает – чтобы исцелить одну женщину, нужно погубить двух мужчин.
Изящно, отметил он про себя; и верно, как все изящное. Вне зависимости от того, как сложится с нею, один благой итог уже есть.
– О, теперь я все поняла, – сказала Надя. – Если мы погрузились в прежнюю жизнь, и вспомнили прежний грех, и поняли, отчего я, допустим, вас тогда загубила, – я могу повторить все это уже без угрызений?
– Это зависит только от вас, – нашелся он. – Люди по-разному распоряжаются свободой. Одному она нужна, чтобы повторить грех, другому – чтобы понять и избегать его. Тогда вы отказали мне, и я погиб, написав с отчаяния «Les letters mystique»[8] и попав на гильотину раньше всех, кому я ее напророчил. Теперь в вашей власти повторить этот грех,